пейзаж оставался невидимым.
При слюдообразном освещении оранжевого и серо-алого цвета Эмильян и Лариса Багдашвили выглядели не лучшим образом. Казалось, их долго тащили по кровянистой глине, затем оставили на солнце для просушки и для того, чтобы образовались трещины, и только потом им была придана видимость человеческого облика. Мы сами выглядели немногим лучше. Под
Стены из сосновых бревен нигде не были пропилены, чтобы оставить проход на улицу. Мы находились, таким образом, в месте, где не было дверей. Двумя единственными выходами были люк, через который мы совершили вторжение, и это окно. Возможно, что тот, кто занимал хижину, использовал его иногда для своих перемещений, но более вероятно, что для входа и выхода он использовал все же тоннель.
Тот, кто занимал хижину, отозвался на имя Фред Зенфль. Он покончил собой за несколько месяцев перед этим. Больше мы ничего не знали о нем. Я не помню, чтобы Багдашвили собирал нас перед началом операции, и только в тоннеле, когда мы продвигались вслепую вперед, он заговорил с нами о Зенфле. Сам он, Багдашвили, признался, что получил о Зенфле лишь информацию из вторых рук, искаженную и не слишком надежную. Жизнь Фреда Зенфля протекала незаметным образом, в основном в тюрьме, где он самоучкой и по нескольким весьма приблизительным учебникам выучил множество экзотических языков. Он писал небольшие тексты осязаемой мрачности, потому что никогда не мог смириться с крушением гуманизма, и, таким образом, он имел в своем активе несколько сборников неоконченных рассказов, автобиографичных и довольно посредственных. На самом деле Зенфль был более лингвистом, чем художником. Романам он предпочитал словари. Выйдя на свободу, он предполагал создать словарь лагерного арго. Именно над этим он работал перед самым своим самоубийством. Информаторы Багдашвили упомянули о другой его особенности: испытывая от природы недоверие к реальности, сквозь которую его заставили пройти, он проповедовал полноту ее галлюциногенных пространств и расставлял в них ловушки, предназначенные для нежеланных, наполняя их философической смолой и рыболовными сетями.
Багдашвили обошел лачугу. Она была практически пустой: вся ее мебель состояла всего лишь из походной кровати, стула, стола с каталожным ящиком и двух тетрадей. Шаги Багдашвили привели в действие слабые механизмы, выбросившие на пришельца гигантских тарантулов, которые могли бы вцепиться в него и причинить массу неприятностей, если бы уже давно не превратились в своих убежищах в мумии. Софи Жиронд, которая никогда не могла увидеть паука без того, чтобы что-то глубинное не заговорило в ней, заметила эти черные отскоки у ног Багдашвили, эти черные выплески на потолке, и прикусила губу.
Сестра Багдашвили подошла к окну и облокотилась о подоконник. Облако пыли начинало светлеть. Поверх очень седых волос молодой женщины можно было увидеть то, что было снаружи, ту панораму, которой Фред Зенфль ежедневно пресыщался после своего возвращения из лагерей: дюны ржавого цвета, бесплодную местность, железную дорогу, семафор, на котором кто-то соорудил ветряное колесо.
— С тем же успехом мы могли бы здесь и не появляться, — сказал Багдашвили.
Мы все были разочарованы. Багдашвили уселся за стол Зенфа и листал его тетради, исписанные почерком утомленного бывшего каторжника, впавшего в депрессию и все еще незрелого, несмотря на тюремный опыт не одного десятилетия.
С бака, запрятанного где-то в потолке, скорпионы посыпались дождем на голый череп Багдашвили. И в течение некоторого времени не слышно было ни единого звука, кроме шуршания страниц тетради под руками Багдашвили и этих попаданий в цель членистоногих, что резонировали словно капающая в раковину из крана вода. Насекомые были лишены подвижности, инертны, вне всякого сомнения, они были мертвы, они опускались на Багдашвили или на стол.
Багдашвили отправлял их к сморщенным трупикам других насекомых, к паукам.
Иногда скорпионы запутывались в шерстяном свитере Багдашвили. Тот живо расправлялся с ними. Он прогонял их, не переставая читать.
Он повернулся к нам спиной. Минуту спустя мы снова услышали его голос.
— Он нашел всего лишь один арготизм для колючей проволоки, — сказал он сквозь зубы.
— И какое же это слово? — спросила Лариса.
Ее брат больше не отвечал. Сделав вид, что он пожимает плечами, он застыл на полужесте, словно пораженный параличом.
Мы тоже оставались неподвижными, словно пораженные столбняком, в течение длительного времени, ни о чем более не говоря и не думая. Минуты протекали.
Небольшая часть трупиков начала неловко оживать на полу. Может быть, их организмы прореагировали на свет, на запахи толченого кремня и на звуки, которые издавали наши рты.
Эти животные, что шевелились на земле, не могли мне сказать ничего стоящего.
— Софи, — сказал я.
Мне было трудно говорить. На моем языке горстями рассыпались обрывки хмерского языка, мне почти незнакомого. Мне хотелось приблизиться к Софи Жиронд, убежать, сжать ее в своих объятиях.
Она куда-то исчезла. Я не знаю куда.
9. ЭВОН ЦВОГГ
Крили Гомпо стоял выпрямившись и молча, в положении наблюдателя, под аркадами Госпитальной улицы. Ему сказали, что там должен быть книжный магазин, но перед ним был магазин обувной. Поскольку это было не первое его задание, ему дали на погружение три минуты. От его лохмотий собирающего подаяние монаха исходил запах дорог, который люди, проходившие мимо него, отмечали про себя, кажется, с некоторой неловкостью. Он сделал вид, что изучает цену роскошной пары выставленных на витрине бутсов, с укрепленными наголенниками, двойной подметкой и астрономической ценой. Сквозь отражения витрины можно было также рассмотреть внутренность бутика. Продавщица, сидя на корточках у ног клиента, бросила в его сторону саркастический взгляд, затем она отвернулась. У нее были пухлые ноги и колготки с тигриным узором, который производил сначала впечатление кожной болезни и только потом воспринимался как украшение. Крили Гомпо погрузился в изучение этикеток, свидетельствующих о периоде скидок. Прошло уже девятнадцать секунд.
Эвон Цвогт подошел с правой стороны. Он остановился перед витриной, посмотрел на часы и стал ждать. Его внешний вид позволял думать, что он работает в кабинете прикладной психологии, но скорее в статусе подопытного кролика, чем аналитика. У него была назначена встреча с кем-то, кто опаздывал. Он подождал еще полминуты, прежде чем снова посмотреть на часы.
На пятьдесят первой секунде скорая помощь с воем промчалась в сторону госпиталя. Эвон Цвогг отошел от витрины, нервно прошел до края аркад, следя глазами за скорой помощью, словно он знал врачей или больного.
Крили Гомпо стоял там спокойно, на расстоянии двух метров. Он заметил, как нервно сотрясаются плечи человека, и неожиданно он увидел, как тот отпрянул назад, охая и сгибаясь, чтобы укрыть свое тело под аркадами. Так ведут себя раненные пулей или стрелой, под воздействием боли или изумления.
Эвон Цвейг не получил метательного снаряда в грудь, зато зеленое вещество испачкало ему лоб, протравив кожную поверхность от начала волос до левой брови. Часть этого вещества продолжила свой вертикальный полет и, кратко брызнув на подбородок Эвона Цвогга, прилипла к передней поле его пиджака.
Эвон Цвогг покачнулся, но тут же поднес руку к лицу и стал еще горестнее причитать, затем движениями испорченного двигателя он стал искать бумажный платок, так как теперь грязь покрывала и его пальцы и он не хотел их вытирать об одежду. Осторожно роясь в одном из своих карманов, он произносил проклятья голосом, в котором звучала нескрываемая ярость. Городское самоуправление было здесь социал-демократическим, и оно получило по заслугам, но его проклятия были направлены против социал-демократии вообще, равно как и против архитекторов, которые имели глупость проектировать