«Твои правдивые глаза… Я верю им, как Богу!»
Письма!.. В глазах у неё помутилось, как от внезапного ожога: «Il faisait lire a cette trainee toutes mes lettres»[405]. Испуг, обида, боль слились мгновенно в мысль: отнять свои девичьи письма и уничтожить!
Не задумываясь больше, она встала и торопливо пошла по комнатам к винтовой лестнице, ведущей вниз, на половину Репенина.
Всюду приходилось зажигать свет. В темноте она наталкивалась на раскрытые сундуки, картонки, ящики. Евсей Акимыч выполнил неукоснительно её распоряжение: было сразу же приступлено к укладке вещей для переезда в Вержболово.
В будуаре на столе поблёскивал гранёными флаконами её парижский дорожный несессер. Софи остановилась, что-то соображая, взяла массивный серебряный нож для разрезания книг и заодно плоскую коробку английских восковых спичек.
Они ей скоро пригодились. В проходной, куда спускалась лестница, Софи уже не знала, где выключатель. Редко представлялся случай одной туда входить.
Дальше оказалось ещё трудней: всё было ей незнакомо. В тёмной пустынной бильярдной овладело Софи то странное чувство, которое испытывает путешественник, попавший в заброшенное подземелье. Она чиркнула спичкой.
Покрытая чехлом до полу прямоугольная громада бильярда выросла посреди комнаты, как исполинский гроб.
Кругом со стен глядели чёрные рогатые головы. Рядом, у самой двери, скалило пасть какое-то пахучее щетинистое животное с подносом в лапах. Блеснули медные подхваты тяжёлых драпировок, в шкафах под стёклами — ружейные стволы…
Софи зажгла три спички разом и вошла в просторный кабинет мужа.
На монументальном письменном столе торчал колпак рабочей лампы. Она дотянулась ощупью до кнопки. В конусе света обозначился сразу целый ряд разложенных на кожаной поверхности стола предметов. В глазах запестрели не совсем обычные принадлежности: чудесная петровская грушевидная пороховница из слоновой кости; какие-то медали, трубки; горка ржавой картечи на малахитовой доске; кинжалы в ножнах и без ножен — одни совсем простые, у других богатые рукояти с цветными камнями, и тут же смешная козья ножка, как у отца в деревне, — кажется, для патронов.
Догоравшие восковые спички обжигали пальцы. Софи бросила их в резное сердоликовое[406] корытце, служившее, по-видимому, пепельницей. Затем её внимание привлёк объёмистый потёртый бювар[407] с выпуклым золотым гербом.
Отодвинув тяжёлое кресло, Софи села и схватилась за бювар. Раскрыла. На колени к ней высыпалась пачка любительских снимков.
Подбирая их, она увидела поочерёдно: прыгающих через препятствия солдат, незнакомый вид на озеро, егеря Михайлу с двумя легавыми, крестный ход, себя в шарабане; на чёткой охотничьей группе, перед убитым медведем, стоял её отец с обледеневшими усами, в валенках и меховых рукавицах… А кто это — другой старик, повыше, в шапке с наушниками?
Присмотрелась. И вдруг по манере держать в зубах мундштук узнала мужа.
Софи смутилась. Её внезапно поразила пришедшая сейчас впервые мысль: он и она — люди разных поколений.
И вот е г о мир!..
Она задумчиво обвела глазами лежащие на столе принадлежности. От них веяло чем-то непонятным, чуждым, но для хозяина каждый предмет имел, очевидно, свою определённую ценность и свой смысл. Подбор вещей, порядок, нарочитость, с которой всё было положено и размещено, как бы свидетельствовали, что на столе нет ничего лишнего, случайного или показного.
Как она мало, в сущности, его знает!.. В полукруглой нише между колонками, украшавшими высокий задок стола, зашипели старые часы. Тоненькие колокольчики жалобно пробили несколько тактов менуэта[408] из «Дон-Жуана».
Софи подняла глаза. Сбоку от часов был портрет цветущей молодой женщины в придворном кокошнике.
Его первая жена!.. Слышала о ней Софи немного. Запомнилось только со слов тёти Ольги, что жила она с Серёжей до конца душа в душу; даже перед самой смертью, в родах, умилённо целовала ему руки. На портрете её жизнерадостное широкое, чисто русское лицо с живыми говорящими глазами было привлекательно и даже, пожалуй, красиво, если бы не закрывала лоб нелепая старомодная чёлка.
Софи привстала, чтобы рассмотреть поближе. Оказалась пометка рукой Репенина: на коронации 1896. Коронация, или, вернее, давка на Ходынке[409], связывалась для Софи с одним из самых свежих детских воспоминаний. Она сидела, приготовившись к прогулке с отцом, у бабушки на полосатом диване; ей было обещано показать гулянье с балаганами. Но отец вошёл мрачный, на себя не похожий и только сунул ей какую-то цветную кружку, кумачовый платок да фунтик с леденцами… И стало так обидно, что она залилась горькими слезами, снимая ненужную шляпку с незабудками. Ей шёл всего десятый год. Сколько же лет было тогда ему, Серёже? Рассчитала, и вышло неожиданно столько же, сколько сейчас Адашеву.
Вот отчего умершая так его любила и понимала!.. Софи пристально вгляделась в глаза на портрете. Они сияли избытком молодого, безоблачного счастья. Она задумалась…
Почему с Адашевым — посторонний, казалось бы, человек, видятся только изредка, урывками — всё бывает ясно с полуслова?
Софи прислонилась к спинке кресла.
В ней всколыхнулось вдруг сомнение: она, вероятно, просто не знает жизни и желает всегда невозможного. Ей казалось, что порыва влюблённости достаточно, чтобы оторвать человека от всякой личной жизни. А сама она любила его именно за это и в собственном своём чувстве находила для себя какую-то смутную усладу.
«Каждому положено вынашивать в себе свою частицу мировой скорби», — вспомнились слова Адашева.
Может быть, вот где — правда! Она требовала, брала, радовалась, но взамен…
Мысли потекли по новому руслу. Всё начинало представляться иначе. Негодование на мужа становилось менее отчётливым. Её чувство к Серёже было не любовью, а только несознательным, безжертвенным эгоизмом.
Постаралась ли она когда-нибудь приглядеться поближе к его жизни, хотя бы к этим комнатам… Всякий раз, как случалось забежать сюда — покоробит от сигарного дыма, и в мыслях одно: увести поскорей влюблённого Серёжу, как будто он только и существует для её прихотей. Что он делал, о чём думал в одиночестве — её как будто не касалось вовсе. Никогда и в голову не приходило оживить как-нибудь засасывающую его здесь атмосферу старого холостяка.
Да, до глупости!.. Ведь она ни разу не заглянула даже в его спальню.
Софи порывисто поднялась с кресла и тут только заметила, что в левой руке у неё нож из несессера.
Она вздрогнула. Стыдно стало за самоё себя. Встревоженный приход сюда с орудием для взлома ящиков представился чудовищной нелепостью. Разве Серёжа способен из-за случайной trainee[410] на такую низость? Как он всегда отмалчивался при самых настойчивых её расспросах, чуть дело шло о ком-нибудь из прежних увлечений! А ведь она — его жена… Что за вздор!
Под гнётом самоукора Софи направилась к низенькой угловой двери, в которую при ней однажды маленькая Бесси вбежала, чтобы разбудить отца. Раскрыв её, она повернула на стене выключатель.
В небольшой комнате было холодновато. Софи заметила прежде всего, что воздух в ней пропитан тем особенным, раздражавшим её всегда запахом, который был как бы неотделим от мужа: смесью сигары, туалетного уксуса, чемоданной кожи и ещё чего-то, неприятно щекочущего ноздри.
По гладким стенам были всё группы, группы; против окон, на несуразном дедовском комоде с качающимся зеркалом, — бритвы, помазки и в углу — кровать за ширмами.