Сегодня наконец открыла двери дома.
Было несколько настойчивых звонков из Института кино, говорили о ком-то, кто собирается снимать документальный фильм об Освальдо. Друзья тоже настаивали, но я не давала ответа до сегодняшнего утра. Не знаю, почему уступила, даже не позвонив в Париж, — будем считать, что действовала по вдохновению, и точка. Выпила кофейку, набрала номер и сказала: «Жду его сегодня».
Приехал человек с камерой. Чересчур красивый для этого пространства. Находиться рядом с ним в этой хрустальной шкатулке для меня невыносимо. Чувствую себя неуклюжей, спотыкаюсь на ровном месте и испытываю такую неуверенность в себе, что самой противно. Как это там обольщают? Я уже забыла. Вытаскиваю одну картину за другой — от времени они слиплись.
Разворачиваю холсты, и меня одурманивает запах: вспоминается все до мельчайших деталей, даже то, что мы ели в ту ночь, когда это было написано. Я смотрю и чувствую, что должна что-то рассказать… о том, что показываю этому чужаку с камерой в руках.
Теперь я вижу, что гостиная — это действительно хрустальная шкатулка. Мое лицо отражается в зеленоватой поверхности стеклянного столика пятидесятых годов. Здесь мы с Освальдо ужинали почти на уровне пола, прислонившись к черной софе. Ритуал состоял в том, чтобы перепачкать все вокруг, чтобы лечь на широкий стол и расстегнуть школьную форму, чтобы позволить ему обладать мною, преподнести себя, как подарок ко дню рождения, повиноваться его желаниям. О желаниях я теперь уже не думаю — не обращаю на них внимания.
Никто не поверит, что я оставалась верна Освальдо все это время. Но мы, мой Дневник и я, знаем, что это так, хотя я и произвожу впечатление нехорошей девочки.
У мужчины с камерой светлые глаза — я успела заметить это, когда он вошел, потому что после этого он смотрел только через объектив. Он такой высокий, что мне до него не дотянуться, и я ощущаю себя букашкой, когда он проходит рядом, не отрываясь от видоискателя, в который он ловит предметы, свет, формы, цвета, текстуру.
Он все обошел, снял каталоги. Выпить ничего не захотел. В первые два часа он на меня не смотрел — к чему обращать внимание на какую-то тень, когда речь идет о фильме, посвященном Освальдо. Остальное произошло неожиданно: я спокойненько устроилась в своей комнате, чтобы закончить вчерашние записи, как вдруг он вошел и уселся на кровать.
Как снимать в черной комнате, где нет достаточного освещения?
Я онемела. У меня нет разрешения на съемки в этой комнате, где столько картин. Хесус увез половину, но я понемногу пополняла наше персональное заповедное эротическое собрание, эту скрытую от чужих глаз Помпею.
Я лихорадочно соображала, что делать. Он поднял камеру и попросил меня продолжать писать. Продолжать значит продолжать — я так и сделала, стараясь сразу же переворачивать исписанную страницу.
Постепенно мой соглядатай отвоевывал у меня комнату, захватывая все ее образы. Боже, я же оставила свое нижнее белье на шкафчике с дисками, а он и там все обшарил. Да ладно, нравится мне эта застенчивость.
Когда наступило время обеда, я разложила салфетки на стеклянной поверхности стола. Мы сели, и я даже не спросила, проголодался ли он. Омлет с ветчиной. Листовая свекла с луком и китайским соусом. Персики в сиропе из болгарской банки с неистребимым запахом бриллиантина. Льняные салфетки и индивидуальные скатерки. Вода в стаканах янтарного цвета и молчание во время обеда.
Его зовут Антонио. Он снял меня за едой, потому что не мог удержаться, — его привлекает образ как таковой, содержание тут ни при чем. Я чувствую, что он наполнит им свою структуру потом, расставив все по своим местам.
Когда я принесла кофе, он высыпал на стол сахарный песок и пальцем нарисовал мою фигуру, точно изобразив мою прямоугольную прическу. Это был рисунок из шести частей, безукоризненный, четко выделявшийся на стекле.
Мы поговорили о моем Дневнике, о его детстве в аристократическом пригородном районе, о его матери с такой же, как у меня, прической на черно-белых фотографиях, о его навязчивом желании стать художником, о русском цирке и дне, когда он познакомился с клоуном Поповым, потому что нарисовал для него афишу. Потом он рассказал о своей последней короткометражке, и мы обнаружили общих знакомых. Я подумала, что мы вполне могли бы встретиться в одном из мест, куда оба заходили, но, очевидно, один из нас оказывался там через несколько минут после ухода другого. «Приходим и уходим, друг друга не находим». Я сказала ему, что скоро уезжаю, а он признался, что никогда не покинет страну.
Под конец он задал мне вопрос, на который я не смогла ответить: «Что ты собираешься делать в Париже?»
Ответа у меня не было. Я могла бы сказать, что еду из-за любви, но это было бы не только наивно, но и теперь, когда мы с Освальдо так отдалились друг от друга, неверно. Многомесячная разлука, долгое молчание, его насыщенная событиями жизнь и мое незавидное положение все это время — внезапно я ощутила, что живу, что благодаря Антонио вновь возвращаюсь в свой реальный мир.
Я не смогла ему ответить, как не смогла ответить и себе самой. По щекам медленно стекали две слезинки, подтверждая что-то такое, о чем я догадывалась, но не могла сказать. Париж постепенно терял смысл, растворяясь, словно в тумане. Антонио тихо ко мне приблизился и снял обе слезинки своими пухлыми губами. Он осторожно поцеловал меня, а я нашла его губы своими губами, и мы долго-долго не могли расстаться.
Я чувствовала, что ко мне возвращается жизнь, что я дарю ему желание, а он возвращает его мне в своей слюне, пахнущей мушмулой и мятой, мужчиной, солью и яблоком. Мы выпили все сразу и теперь сидели опустошенные и осоловевшие.
Было очень поздно. Мы провели вдвоем весь день и никак не могли разойтись. Для того чтобы он продолжил снимать и таким образом остался со мной, предложить ему мне было больше нечего. Закончилось все, что происходило с нами в этой хрустальной шкатулке. Все закончилось. Я так думала.
— Пожалуйста, дай мне почитать твой Дневник, — сказал Антонио, словно хотел все понять.
— Нет, ни за что, — разволновалась я…
…И с тяжелым чувством отпустила его, зная, что он не вернется.
Закрыв за ним дверь, я бросилась к сундуку под лестницей, вытащила оттуда наугад две тетрадки, а третью, ту, в которой только что писала, схватила с кровати. Потом метнулась к двери — он неподвижно стоял, поджидая меня с моими тетрадками, посреди мокрого сада. Шел дождь, но мы этого не замечали.
Не знаю, не знаю, не знаю, какого черта отдала ему Дневник! Я должна быть честной, хотя бы здесь: я доверила ему три тетради. Я всегда прячу Дневник от мужчин. А сегодня отдала его в руки неизвестного, пришедшего снимать фильм и назвавшегося Антонио. Одолжила вместе с моим разбросанным бельем, моей жизнью, моими убежищами и тайнами. Почему же я это сделала?
Не могу уснуть.
Звонит телефон. Наверное, Освальдо. В Париже уже утро.
Вчера вечером после разговора с Антонио я капитулировала. Это он мне тогда звонил. Я так и застыла, словно маленькая девочка, закутанная в черную простыню. И не могла унять дрожь.
Мы проговорили всю ночь. Он хочет ответить на то, что прочел обо мне.
Ему кажется, что жизнь становится насыщенней благодаря Дневнику, который является произведением искусства в ничуть не меньшей степени, чем любая из картин Освальдо. Он спрашивает,