сгребал их, как сгребают комья тяжелой, жирной, вонючей грязи, и швырял ими в белобрысого. Это его ошеломило. Он уже не моргал, не хрустел, глаза его сделались еще выпуклей и бесцветней... Заметив, что начинаю повторяться, я замолк, под конец пообещав начистить белобрысому морду, поскольку ему этого, видно, хочется...
Не знаю, с каким результатом я выполнил бы свое обещание, мой оппонент был раза в два старше и раза в три крупнее меня, но это меня не страшило... Правду говоря, в те годы я редко вспоминал, что я еврей, разве что когда другие давали мне это почувствовать. А так... Москва была моим Иерусалимом, Пожарский с Мининым казались куда понятней и ближе Маккавеев, о Владимире Красное Солнышко мне было известно несравнимо больше, чем о царе Давиде и царе Соломоне... Но в те минуты я готов был, не раздумывая, лечь костьми за свой маленький, униженный, оскорбленный народ... Я жаждал схватки...
Но ничего такого не случилось.
Последние мои слова допекли белобрысого окончательно.
— Ты че, ненормальный?.. — проговорил он вполне миролюбиво и даже с оттенком уважения. — Он че, недавно из психушки сбежал?.. — обратился он ко всей комнате, с жадным любопытством наблюдавшей за нами обоими, ожидая дальнейшего разворота событий.
Я занял прежнюю позицию — лег и отвернулся к стене. В ушах у меня звенело, строчки “Фауста” змеились и прыгали у меня перед глазами.
4
Надо ли пояснять, что я испытывал, когда пару дней спустя директриса школы, в которую меня направило гороно, с первых же минут встречи у нее в кабинете объявила, что меня ждет отдельная квартира, однокомнатная секция в недавно построенном доме, поскольку в Кукисвумчорре умеют ценить молодых специалистов... Не знаю, чему я был рад больше — отдельной ли секции, то есть по тем временам невиданной роскоши, или тому, что я распрощаюсь наконец с опостылевшей мне гостиницей...
К тому же директриса была мало похожа на директрису — молодая, златовласая, голубоглазая, похожая на Лор елею, да еще и с веселыми легкими ямочками, порхающими по щекам и подбородку... Под ее приветливым взглядом я почувствовал себя эдаким подснежником на весеннем солнышке, о чем тут же сообщил Наталье Сергеевне. И Наталья Сергеевна посмеялась в ответ, но при этом зарделась и как-то смущенно затеребила бархатный черный шнурочек, повязанный на груди, поверх белой блузки, в тон строгому синему жакету. Мимоходом она осведомилась, не холостой ли я, и узнав, что да, холостой, пообещала: “А мы вас тут женим, женим!..” — и принялась рассказывать о школе, об учительском коллективе, об учениках, которым в поселке школа заменяет все — и МХАТ, и Эрмитаж, и Третьяковку. Я слушал ее восторженно, поскольку о таком именно месте, где школа — светоч знаний и средоточие культуры — я и мечтал, и в ответ излагал собственные вдохновенные замыслы, в которых были перемешаны Жан-Жак Руссо и Макаренко, и Наталья Сергеевна их с готовностью подхватывала и развивала. Но затем она как-то незаметно перекинулась от Жан-Жака Руссо к работавшей в школе учительнице, одинокой, с двумя детьми, но прекрасному человеку и педагогу, и у меня промелькнула мысль, не ее ли Наталья Сергеевна имела в виду, говоря “а мы вас женим, женим...” Но все оказалось проще. Не соглашусь ли я уступить предназначенную мне квартиру женщине, матери-одиночке, коллеге по профессии, учитывая, что проживает она в отвратительных условиях... А пока... Пока, то есть какие-нибудь два-три месяца пожить... (тут я подумал о гостинице и сердце мое остановилось)... пожить в бараке, он здесь поблизости... Но само собой, никто меня не принуждает, все зависит от моей доброй воли...
Я не дал Наталье Сергеевне договорить. Я был счастлив, что возвращение в гостиницу мне не угрожает, это во-первых, и во-вторых, что меня не собираются женить, и в-третьих... В-третьих — на щеках у Натальи Сергеевны снова заиграли сникшие было ямочки, и это было так приятно!..
6
В тот же день состоялось мое вселение в барак, и пока я тащил через весь поселок свой тяжеленный, набитый книгами чемодан, за которым пришлось съездить на автобусе в Кировск, радостное, праздничное чувство не покидало меня. Мне нравилось, что я попал не в какой-нибудь зачуханный российский городишко с застойной, болотной жизнью, а на Крайний Север, где полгода — день, полгода — ночь, и нравилось, что поселок наш (я мысленно говорил уже о нем “наш”) — рудничный, здесь главные или даже единственные в стране залежи апатитов. Я знал уже, что самая высокая гора, как раз в центре охватывающей поселок дуги, так и называется: Апатитовая. Там, внутри, шла добыча руды, а снаружи, на крутом склоне, казалось, одним взмахом ножа был сделан вертикальный срез, в нем темнело похожее на дупло полукруглое отверстие — вход в рудник. С той стороны то и дело доносились бодрые, энергичные гудочки, из глубины горы выползали груженные рудой составы, на дорогу выруливали многотонные самосвалы, наполненные глыбами серого камня, седые от белесой пыли, осевшей на кузовах и кабинах...
Я сам его выбрал, этот поселок, стоявший в конце списка: никто из студентов не хотел туда ехать, все мечтали угнездиться в таком месте, чтобы оно было покрупнее, поближе... К кому, к чему?.. А мне, напротив, не терпелось убраться куда-нибудь — все равно куда, хоть к черту на рога. Дело было после недавней “борьбы с космополитизмом”, после совсем свежей истории с “врачами-отравителями”, и хотя меня самого вплотную все это не коснулось, я должен был доказать (не знаю, впрочем, кому), что существуют евреи — не трусы, не проныры, не пройдохи, словом — честные, порядочные люди, которым эта земля дорога не меньше, чем другим...
И вот, на удивление всем, я выбрал никому, и мне в том числе, не ведомый Кукисвумчорр... Да и теперь, уступив квартиру, не ударил в грязь лицом... Наталья Сергеевна, понятно, не белобрысый, однако... Да нет, белобрысый тут ни при чем. Просто я сделал доброе дело и потому в тот день был доволен собой.
Давно не было мне так хорошо. Мне нравился поселок, по которому я шел, и горы, словно раскрывшие передо мной дружеские объятия, и паровозные гудки, смешанные с рычаньем и фырканьем автомашин, и нравилось чистое, густо-синее небо — здесь оно было плотнее и ниже, чем в любом другом месте, и я пытался представить, как полярной ночью по этому небу мечутся разноцветные всполохи, как, меняя форму, с него свешиваются огнистые полотнища, как они расходятся гигантскими волнами, закручиваются в радужные спирали, гаснут, пропадают, загораются вновь... Я никогда не видел северного сияния, и мне казалось почему-то, что увидеть его — это и есть счастье. Теперь оно было таким близким...
7
Мое отступление получилось длиннее, чем я ожидал, но лишь после него я могу перейти к сути рассказа, то есть прежде всего — к детали, которая играет в нем ключевую роль, а именно — к двери...
Это была вполне заурядная, дощатая, крашеная половым суриком дверь, остекленная поверху и выходившая не в коридор, а в соседнюю комнату. Видно, по плану строителей, сооружавших наш барак, здесь предполагалась двухкомнатная квартира. Но жизнь (в лице домоуправления) внесла свои коррективы — и вместо одной возникло две, каждая со своим выходом в коридор и утратившей всякую надобность внутренней дверью. В одной комнате жил я, вторую занимали муж и жена, дверь между нами была забита вколоченным в косяк гвоздем, стекла заклеены газетой. Мы жили, не мешая друг другу, за несколько месяцев не обменявшись и парой слов. Мне было известно только, что соседа моего зовут Николаем, жену его — Лизой, он работает на руднике, она — в какой-то столовой.
Виделись мы обычно мимоходом, в коридоре, и задерживали друг на друге взгляд не дольше, чем требуется, чтобы бормотнуть “доброе утро” или 'добрый день”. Но мне и этого хватало, чтобы разглядеть обоих. Николай был высок ростом, широк в плечах, с красивым, даже чересчур для мужчины красивым лицом и волнистым чубом, залихватски выпущенным из-под шапки, сдвинутой набекрень. Лиза, в отличие от него, была невзрачной, щупленькой, с кривоватыми тонкими ножками и бледным личиком. В ее заостренном носике и маленьких шалых глазках было что-то жалкое и вместе с тем — хитрое, лисье. Возможно, тому причиной была лисья горжетка, которую, несмотря на порядком облезлый вид, она не без некоторого жеманства носила... Как бы то ни было, про такую пару говорят: “И что он в ней нашел!..” Впрочем, они оба меня мало интересовали, как и я их — тоже.
Кстати, я вовсе не держался в бараке особняком. Напротив меня жила тихая, очень болезненная женщина, работав шая во Дворце культуры уборщицей. Звали ее Тася. Случалось, я заходил к ней попить чайку, а больше — поиграть с двумя ее ребятишками, которые ко мне так и липли. Кроме нее, моими соседками были две девицы, молодые, румяные, курносенькие, похожие на ярко раскрашенных матрешек.