ужас разлук, потери близких, неведения их судьбы. Даже приблизительного времени прибытия эшелона на самаркандский вокзал узнать было невозможно, и мама решила просидеть на перроне столько дней, сколько понадобится, не уходя ни на минуту. Мы с папой все-таки отправлялись домой на ночь, а утром шли обратно — 6 километров. Папа уходил в институт и снова возвращался; мы с мамой сидели весь день в тени вокзальной стены, а мимо нас по путям шли и шли эшелоны — на запад с солдатами и военной техникой, на восток — с беженцами.
В большинстве своем это были люди с Украины, из Польши, без вещей, давно все потеряв-шие, вот уже второй год скитающиеся по стране, гонимые ветром войны. Они выскакивали из душных теплушек и тут же, у вагонов, справляли нужду; выносили больных и изможденных хоть немного подышать воздухом. И с каждого поезда уносили прикрытые тряпьем горестные носилки с теми, кто не вынес…
У меня по сей день стоит в глазах старуха с очень белыми вьющимися вокруг лица волоса-ми — похожая на меня, теперешнюю. Она бессильно лежала прямо на асфальте в тени, а внук, мальчик лет восьми, собирал по перрону абрикосовые косточки, разбивал их камнем и носил ядрышки бабушке. А мы ничем не могли помочь: у нас с мамой у самих не было почти никакой еды, только немного приготовленных для дяди Шуры и Тани фруктов и узбекская лепешка, самое вкусное, что только может представить детское воображение.
Проходили эшелоны с ранеными. С одного сошел моряк — лицо его от глаз вниз было завешено марлей. Он стоял на перроне белый как мел, страшно напряженный и ждал, и вместе с ним ждали все, кто был рядом, молча, тревожно. Но вот в конце перрона показалась девушка. Она бежала, буквально неслась к моряку, он ринулся ей навстречу… Кажется, сам вокзал, все эти вагоны и теплушки вздохнули с облегчением.
Конечно, никаких сообщений о прибытии и отправлении поездов не было, а шло их по всем путям по пять-шесть одновременно, и я все приставала к маме: 'Как же мы узнаем наш поезд?' — 'Ну, будет торчать в окне какой-нибудь Мясковский, — отвечала мама. — Вот мы и узнаем'.
Наконец, в тот момент когда все мы трое были на вокзале, к первому пути подошел поезд, составленный из пассажирских вагонов, и в окне виднелось одно-единственное лицо — Мясковского. Мама выкрикнула ему: 'Где Александр Борисович?' — 'Через вагон', — и мы помчались туда. Татьяна Борисовна и Александр Борисович, постаревшие, худые, утомленные долгой и жаркой дорогой, в первую минуту показались мне какими-то чужими и даже вроде не обрадовавшимися встрече. А потом настала радость и казалось война вот-вот кончится, и мы будем вместе, и я все беспокоилась: вдруг они не оценят наших гостинцев.
Александр Борисович долго и пристально вглядывался в мое лицо: 'Маша изменилась — к лучшему'. За тот год, что он меня не видел, я действительно очень изменилась, стала похожа на свою бабушку, его любимую сестру Марусю.
Эшелон простоял около часа. Мы надеялись на большее — в ту пору составы обычно застревали на станциях на долгие часы, но этот поезд явно шел по какому-то особому, привилегированному расписанию.
Вот так мелькнули перед нами на миг дорогие, любимые лица, слава Богу, живые и более-менее здоровые, и вновь исчезли еще на год. Я до сих пор вижу их в том купе — маленьких, старых, беспомощно влекомых куда-то чьей-то волей, неумолимой военной судьбой.
Сергей Михайлович Гершензон (род. 1905)
Второй сын Михаила Осиповича и Марии Борисовны Гершензон (первый Александр, Шушка — умер в 1904 году от туберкулезного менингита четырех месяцев от роду). Брат Сережа… Еще одна горестная рана, всю жизнь омрачавшая для моей матери светлую память ее детства.
Насколько я знаю, Сергей Михайлович вполне преуспел в жизни, большая часть которой прошла в Киеве, на Украине. Крупный биолог-генетик, действительный член Украинской академии наук, он, кажется, обрел мировую известность, дожил до глубокой старости Но горестно и страшно говорить об этом — мало известно мне таких черных 'злодеев', словно бы сошедших со страниц романов Диккенса, как мой дядюшка.
Еще юношей он стал отдаляться от семьи, почти порвал с отцом, а после его смерти, живя в одной квартире с матерью, сестрой и ее семьей, практически не общался с ними, всячески подчеркивая, что с 'веховским' Гершензоном и его близкими у него, коммуниста, нет ничего общего. Я-то дружила с двумя его детьми — братом Сашей, бывшим года на три старше меня, и сестрой Еленой, Елей, совсем еще малышкой. Их мать, Елена Дмитриевна, тетя Леля, тоже была биологом, милой женщиной лет тридцати.
Где-то в 1937–1938 году случилась трагедия: у тети Лели открылась саркома. Несколько месяцев она мучительно умирала, а в это время Сергей Михайлович завел роман с другой женщиной. Помню, как возмущались взрослые его беззаботной болтовней с этой дамой по телефону (висящему, как подобает в коммунальной квартире, в коридоре), заверениями, что он прекрасно настроен, отлично себя чувствует. В больнице он не показывался — врачи в конце концов просто потребовали, чтобы он пришел к умирающей жене, отчаянно его звавшей. Она умерла при нем, дождавшись, наконец, его появления… Когда в 1940 году умирала его мать, он вел себя точно так же, не пожелав ни увидеться с ней, ни проститься. Едва похоронив тетю Лелю, дядюшка женился. Своим поведением с покойной женой он вызвал такое возмущение своих и ее сослуживцев, что счел за благо взять место в Киеве, которое ему, видимо, еще раньше предлагали, и уехал из Москвы, оставив осиротевших детей на попечение тещи, полусумасшед-шей старухи, решительно непригодной на роль воспитателя. Ненормальность этой бабушки обнаружилась в том, что болезненно, страстно, не зная меры любя внука, она люто возненавиде-ла маленькую внучку, превратила ее в форменную Золушку. Закармливая толстого Сашку пирожными и конфетами, позволяя ему не ходить в школу и по целым дням валяться в постели, она держала Елю впроголодь, била, выгоняла спать в коридор — счастье, что рядом были вторая бабушка и тетка. В конце концов существование Ели стало настолько невозможным, что мой отец написал Сергею Михайловичу, требуя, чтобы он вмешался и как-то решил судьбу дочери. Дядя приехал и забрал ее — сын остался с бабкой. Я никогда больше не видела Елю. Отец запретил ей всякие сношения и с моей семьей, и с братом.
В войну Саша был эвакуирован с бабушкой куда-то в Сибирь. Там бабушка умерла, и он, мальчик лет тринадцати, оставшийся совсем один, отправился в странствия на розыски отца, добрался до него в Новосибирске, куда была эвакуирована Украинская академия наук. Отец не пустил его на порог.
Долгое время родные — моя мать и сестры тети Лели — ничего не знали о Саше. В 1945 году он вдруг появился у нас — тощий, оборванный, грязный, в коросте и вшах. Рассказал скупо, что был бродягой, нищим, шатался по России с такими же, как он, беспризорниками. Тетки отмыли, одели парня, но, привыкший к воле, он через несколько дней сбежал — и был арестован за бродяжничество и беспаспортность (ему уже исполнилось семнадцать), а затем выслан во Владимир — почему-то именно этот город был ему определен судом как место жительства.
Помню, что нанятый тетками и Александром Борисовичем Гольденвейзером адвокат умолял Сашу позволить рассказать о том, как отец-академик выгнал его вон — вероятно, это изменило бы отношение к нему суда, но Саша категорически не позволил. Всю жизнь он любил отца, не сказал о нем ни одного дурного слова, пытался как-то связаться с ним, с сестрами (у Сергея Михайловича родилась от второй жены дочь Злата). Бесполезно. Сергей Михайлович не желал знать ни сына, похожего на него лицом как две капли воды, ни — позже — столь же похожих на него внуков.
Саша не давал никаких поводов для такого отношения. Годы бродяжничества не испортили его: он тянулся к знаниям, много читал, нежно любил родных — мы с ним были лучшими (друзьями вплоть до его смерти в 1996 году от злостного диабета. Тогда, в сороковые, почти сразу после суда и высылки во I Владимир он был призван в армию — та, еще жуковская армия стала для него настоящей школой: он кончил там семь классов, получил специальность радиста; вернувшись во Владимир, поступил в техникум, затем в институт… Прожил прекрасную, достойную жизнь, до конца оставаясь таким же добрым, чистым, умеющим любить и прощать, каким был в юности.
А отец? Я мало знаю о нем, не знаю даже, жив ли он еще. В 1995 году был жив. Какова его научная