гардемарина.
Деверель неожиданно повысил голос до крика:
— Но все так делают! Как еще учить этих юнцов?
— Стало быть, вахтенный офицер может улизнуть в кают — компанию? Как только нас тряхнуло, я поднялся на палубу, и, видит Бог, вас там не было! У вас ноги заплетаются, пьянчуга…
— Я не позволю так себя называть — ни вам и никому другому! Посмотрим, как…
Андерсон повысил голос:
— Лейтенант Деверель! Вы покинули палубу во время вахты, что является преступной небрежностью. Считайте себя под арестом.
— Растак вас, Андерсон, ублюдок чертов!
Наступила пауза, во время которой я не смел даже дышать.
— И еще, мистер Деверель, — пить вам запрещается.
Филлипс и слуга капитана Хоукинс отнесли меня в койку. Я старался сохранять вид настолько бессознательный, насколько позволяло благоразумие. Теперь, рассуждал я, будет военный суд, а мне не хотелось принимать в нем участия, ни как свидетелю, ни в каком-либо ином качестве. Я позволил привести себя в чувство с помощью бренди, затем схватил Филлипса за рукав:
— Филлипс, у меня из спины не течет кровь?
— Насколько я вижу, сэр, нет.
— Какая-то веревка хлестнула меня по голове и плечам, и я потерял сознание. Меня словно распороли до самых костей.
— А! — весьма добродушно сказал он. — Вас хлестнуло концом — у нас это называется «отведать линька». Матросы все до последнего такое испробовали — не по спине, так по корме, уж извините, сэр. Отделаетесь самое большее синяками.
— А что у нас стряслось?
— Когда, сэр?
— Ну как же — сломанные мачты, моя голова!
И Филлипс мне поведал.
«Нам не было ходу». Мне не было ходу, тебе не было ходу, ему не было ходу, никому не было ходу.
Помню, как матушка рассказывала прислуге: «…и когда я услышала, сколько это создание хочет за отрез, пусть даже весьма необычной ткани, я поняла, что ходу мне не будет». Ах, милая матушка! Она позволила мне отправиться на континент во время последнего перемирия с условием, чтобы на корабле я «не подходил слишком близко к ограде»! И что у нас за язык, сколь он разнообразен, сколь прям в своей околичности, сколь часто, хотя и ненамеренно, иносказателен! Я припомнил свои юные годы: неловкие попытки перевести английские стихи на латынь или греческий, необходимость подыскать простое выражение, которое передало бы смысл, вложенный английским поэтом в блестяще затемненные метафоры. Из всех занятий человеческих мы выбрали покорение морей, дабы вновь и вновь черпать отсюда фигуры речи. «Сесть на мель», «отдать концы», «держать нос по ветру», «на всех парусах», «тихая гавань», «сняться с якоря», «меня штормит», «большому кораблю — большое плавание», — Господи, да подобными результатами воздействия на наш язык мореходного ремесла можно заполнить целую книгу! И вот он — источник еще одной метафоры! Нам — нашему кораблю — не было ходу.
Лежа в койке, я представлял себе картину произошедшего. Деверель улизнул вниз — перехватить глоточек — и оставил управлять кораблем полоумного Виллиса. Господь милосердный, когда я об этом подумал, моя голова сызнова затрещала. «Страна едва не понесла тяжкую утрату. Я мог утонуть!» — сказал я себе, пытаясь смотреть на происходящее с усмешкой.
Итак, Виллис стоял на вахте, ветер сменился, налетел шквал, загуляли и вспенились волны, вода невидимыми руками застучала в подветренную скулу. Двое малых, стоявших у рулевого колеса, переводили взгляде компаса на дрожащую шкаторину плохо натянутого грота; они наверняка искали Девереля, но видели только Виллиса, который сам стоял с отвисшей челюстью. Они надеялись на появление кого-то из старших, но никого не было. Рулевые могли бы налечь на штурвал, чтобы выправить судно, но, наверное, побоялись, что паруса не возьмут ветер, и не стали ничего делать — ведь Виллис приказывать опасался; шквал ударил в паруса не с той стороны, они натянулись и намертво застопорили ход. Ветер потащил корабль назад, по-прежнему задувая в паруса с обратной стороны; нас стало кренить, вода полилась через фальшборт, а руль заработал наоборот!
Пока команда исправляла то, что натворили Деверель и Виллис, оставив судно на несколько секунд без внимания, я лежал и дожидался, чтобы в голове у меня перестала стучать кровь, что в конце концов частично и произошло, но лишь тогда, когда настало время ложиться спать. Последнее, о чем я подумал, прежде чем уснуть — какой бесценный жизненный опыт заключается для меня отныне в простой фразе «нет ходу»!
(3)
Против ожидания, улегшись в койку, я был вынужден там и оставаться — не час и не два, но дни и ночи. Саммерс порой приносил мне новости о положении дел. Нас с ужасной неотвратимостью тащило в полосу штиля. Если наша посудина даже с исправным такелажем едва могла маневрировать против ветра, то в теперешнем состоянии она была попросту беспомощна. Теперь мы уже не могли поднять все паруса, как прежде. «В фок-мачте образовалась трещина», — пояснил Саммерс. Уменьшение парусности нивелирует эффект от чистки днища, которую Саммерс сможет произвести, чтобы убрать бахрому из водорослей, облепившую днище по самую ватерлинию. Вот вам происхождение еще одной метафоры — нас «тормозит».
Целых три дня я покидал койку только для отправления самых насущных потребностей. Наконец едва ковыляющий Эдмунд появился на шкафуте. Мы сызнова, как оказалось, попали в жаркую, недвижную и туманную пустыню. Не было видно даже бушприта, а если я и видел верхушки мачт, так лишь потому, что они стали ниже, чем полагается. Саммерс объявил мне, что установка новых стеньг — дело весьма обременительное, требующее как большого количества древесины из корабельных запасов, так и множества рабочих рук. А судно меж тем беспомощно.
Рассвет четвертого дня застал меня почти здоровым, а вскоре последовали события, вытеснившие из моей головы все мысли о болезни. Я был разбужен Филлипсом и сварливо велел ему убираться, хотя он уже наливал воду в парусиновый таз. Спертый воздух казался теплым и влажным как вода. Вынырнув из полузабытья, с тоской я припомнил самые серые и мокрые зимние дни: дождь, град, снег, изморось — все что угодно, лишь бы не это нудное однообразие.
Если быть откровенным, то крик вдалеке послышался как раз тогда, когда я пытался изобрести хоть какую-нибудь причину не подниматься с койки. Слов было не разобрать, но кричали как будто не на палубе. Более того, вслед за этим сверху раздался громкий возглас и ответ откуда-то издалека. С мостика прогремел грозный рык капитана Андерсона, пребывающего в привычном воинственном расположении духа. Обстановка явно менялась, а перемены были только к лучшему. Возможно, задул ветер! С некоторым усилием я выбрался из койки, натянул панталоны и рубашку, и тут послышался необычный гам среди пассажиров, столпившихся в коридоре. Я втиснул себя в сюртук. Деверель, торопливо постучав, распахнул дверь моей каюты. То был уже не напряженный и замкнутый человек, пожираемый внутренним огнем стыда и обиды! Глаза у него сверкали, лицо его, весь вид выражал радость и оживление. К моему изумлению, в левой руке он держал саблю.
— Тальбот, старина! Боже мой! Наконец-то мои беды позади! Пойдемте!
— Я как раз намеревался выйти. Что происходит?
— Как, дружище, вы разве не слышали! Корабль!
— Проклятие! Будем надеяться, английский.
— Где же ваш боевой дух?! Мы разглядели бом-брамсели — белоснежные, как дамский платочек! Это враг, никаких сомнений![3]