— Он здесь уже две недели. И представьте — можете мне поверить, вся почта в отеле проходит через мои руки, — за это время он не получил ни единого письма. Все-таки это необычно для такого человека… такого элегантного, такого светского.
— А может быть, он просто решил на время отпуска устроить себе полный покой. И на время оборвал все нити.
— Да, оборвал все нити…
На несколько секунд Керсэн задумался. Он говорил с явной осторожностью, тягучим, бесцветным голосом: боялся, что более эмоциональный тон может подействовать на меня — и мне передастся его безотчетная, инстинктивно возникшая уверенность, не подкрепленная никакими реальными доказательствами. Как большинство простых людей, он не знал подходящих слов, чтобы рассказать о невидимом крыле, которое его задело, о
— Знаете, ведь роскошный автомобиль, на котором он приехал… принадлежит не ему, а… той женщине. Той, что почти сразу же уехала.
Я почувствовал, что слегка краснею.
— Послушайте, Керсэн, похоже, вы принимаете его за какого-то мошенника мирового масштаба — или за беглого растратчика! Но вы же знаете, что он — друг месье Грегори.
Он обезоруживающе улыбнулся.
— Мои подозрения совсем иного рода.
— Какого же?
Он вдруг поднял глаза.
— Да никакого. Странный он человек, вот и все. Извините. Я вел себя как дурак. А теперь мне пора. В отеле начинается праздничная неделя… И, разумеется, все сказанное должно остаться между нами…
И он удалился, приложив палец к губам — как наперсник в комедии. Какая занятная разновидность Яго! Сейчас я даже чувствую к Керсэну нечто вроде ненависти, словно вуайер, с изумлением заметивший, что кто-то подглядывает за ним самим. Керсэн что-то унюхал — у таких грубых людей особое, отвратительное обоняние. А мне стыдно и гадко, точно меня лишили невинности: я будто чувствую на себе, на всех нас следы грязных рук. Возмутительно. Такое впечатление, что полицейский комиссар схватил за шиворот героя трагедии.
Медленно, сонливо тянутся дни, похожие один на другой. Меня одолела лень, нет сил встать с кровати, хочется свернуться калачиком на теплом шерстяном одеяле и глядеть, как поднимается дымок от сигареты — и лежать так часами, с утра до вечера. В полдень солнце раздавливает пляж своим зноем. В коридорах и комнатах отеля, которые смотрят на слепящую гладь моря, опущены жалюзи, и там царит томительный полумрак тропического леса, — призрачный полумрак бессонницы, куда бесшумно прокрадываются фигуры в белых махровых халатах.
Сегодня ночью долго стоял у окна, смотрел, как над морем восходит загадочная луна. Захваченная врасплох во время любовного свидания, на широкой светящейся лестнице, испещренная черными родинками, молчаливая, она казалась бесстыдной, непонятной и полной предзнаменований, точно женское недомогание.
Я становлюсь нервным, как ребенок.
Всем тем, кто, как я, знает, что невинность и виновность даны нам от рождения.
То, что я пишу, по сути имеет прямое отношение к позавчерашнему разговору.
Уже давно я осознал тот поразительный факт, что страсть — не навязчивая идея, не суженное пространство, на котором отныне должны умещаться все помыслы и заботы, не отвод жизненных потоков в новое, отныне единственное русло, которое человек наметил для себя сам, — нет, это неистовое, брызжущее кипение жизни: так вскипает вещество под жгучей каплей кислоты. Поэтому на мой взгляд, да и на взгляд каждого, кто всмотрится повнимательнее, страсть может достигнуть наивысшей мощи только внутри некоей группы людей. В иных условиях она не возвысится до экстаза, до исступления. Я не представляю себе страсть на пустынном острове. И наоборот: там, где имеется
Страсть передается, как зараза. Страсть — дитя толпы или, по крайней мере, группы.
Он живет и действует в искусственном мирке, создаваемом им самим — его голосом, его речами и походкой, — мирке правдоподобия, приличия, благопристойности. Даже самые скверные его выходки не могут ничего изменить: если человек сидит в кресле с такой царственной непринужденностью, он всем внушает доверие; а слова, слетающие с таких любезных, таких румяных, таких бестрепетных уст, никому не покажутся бредом.
Для меня самый волнующий период в жизни Христа — это краткий период от Воскресения до Вознесения, когда Его явления людям были такими недолгими, зыбкими, сумеречными и со скорбью воспринимались как последние, как прощальный отблеск заходящего светила — в то же время удивляли, казались небывалым возвратом надежды, запоздалой прихотью, небрежностью божества. Это Он — и не Он: лицо возникает перед тобой — и через мгновение гаснет либо сияет тебе из-под чьих-то других черт. И начинается лихорадочная погоня за привидением, которую прерывает идиллическая пауза — словно вечерняя беседа у колодца: окутанный сумраком пришелец просит у служанки на постоялом дворе, чтобы принесла ему поесть. Мирный ужин в тени виноградной беседки с паломниками, идущими в Эммаус, — медлительная рука, преломляющая хлеб, вечер так ясен. Все такое привычное — ну да, мы
Еще один странный эпизод.
В последние дни жара стала невыносимой, и вот после обеда, когда отель опустел, мы с Жаком устроились в курительной и, чтобы убить время, сыграли несколько шахматных партий.
Жак их все проиграл — и не мог скрыть раздражения. Я замечаю, что он, как и я, изо дня в день становится все более нервным, импульсивным. Сегодня после обеда Аллан и Кристель опять куда-то исчезли вдвоем, и Жак, украдкой наблюдавший за ними, помрачнел.
Похоже, ему передались мои мысли и, думаю, из бравады, желая доказать мне (он ведь еще так молод), что его с Алланом связывает настоящая мужская дружба, которой женщина не в силах помешать, он вдруг предложил мне взглянуть на шахматы из слоновой кости, подлинное произведение искусства, —