нам и поздороваются, и эта мысль приятно щекотала мое тщеславие — вот до чего опустился 'подающий надежды выпускник университета'. Достаточно было появиться какому-то лощеному типу, а быть может, парочке авантюристов, гастролирующих по шикарным отелям (я уже несколько дней не в духе. Долорес уехала вчера — на день-два, на неделю, возможно, и не на одну, сказал мне Грегори. Ах! Только бы…).
Я так надоел Грегори своими расспросами, что сегодня утром он прислал мне письмо: этот славный малый извинялся за то, что ему пришлось ненадолго уехать, однако, зная, какой интерес я питаю к его другу, он 'позволил себе' предложить моему вниманию несколько листков, на которых вчера ему вздумалось набросать 'разные воспоминания, разные мысли и пророчества — если это не звучит слишком громко'. Взяв эти листки, я покраснел, как ребенок, уличенный в обмане: меня буквально поймали за руку. Я не ожидал от Грегори такой проницательности. Но мне не терпелось заглянуть в его заметки, и я не мог думать ни о чем другом.
Привожу здесь почти без изменений это захватывающее полицейское досье. Ибо воспоминания Грегори как бы сами собой, без авторского умысла, приняли именно такую форму. На каком процессе они должны были фигурировать? В каком запуганном расследовании могли помочь? Как бы то ни было, этот рассказ, совершенно непреднамеренно, представлял своего героя в странном, зловещем свете, и я, прочитав его, не мог избавиться от мрачного впечатления. Поистине, нас могут выдать только те, кто нам ближе всего.
'Аллан Патрик Мерчисон родился в Париже в 19…. году, его отцом был англичанин, вскоре после его рождения принявший французское гражданство, матерью — француженка. Отец Аллана был театральный антрепренер и, кажется, обладал значительным состоянием. В юности Аллана несомненно окружала роскошь, непомерная, бездумная, своенравная, почти нереальная роскошь, какою сопровождается жизнь в постоянных разъездах, в дорогих отелях, на модных курортах, лестные, но мимолетные знакомства с актерами, писателями, музыкантами — атмосфера, напоминающая двор юного принца из романтической сказки, — и Аллан, конечно же, не мог тогда понять, насколько все это зыбко. Еще в раннем детстве он был очень красив, с ним носились, его баловали, — он замечательно умеет расположить к себе, в нем есть такая инстинктивная живость, фация резвящегося молодого зверя, за которую ему все прощаешь и которую он обретает еще и сегодня, когда захочет: именно это делает его таким неотразимым в глазах женщин.
Но я склонен в большей степени полагаться на то, что узнал о нем сам, видел собственными глазами. Слишком уж много легенд ходит об этом человеке.
Я познакомился с Алланом, когда учился в коллеже. День его прибытия я помню так, словно это было вчера. Мы были просто ошеломлены его элегантностью, его непринужденными манерами, его яростным, неукротимым жизнелюбием и жаждой всевозможных удовольствий. В то время как все мы, оказавшись за высокими стенами этого сурового узилища, откуда, поверьте, непросто было вырваться даже на несколько часов, — все мы смирились с прозябанием в сонном болоте, куда нас сплавили на долгие годы, Аллан чувствовал себя там как на воле: казалось, ворота отворялись, повинуясь одному его желанию. Ради него нарушались самые незыблемые положения устава. Он выходил из коллежа, когда ему хотелось, — возможно, его отец имел какое-то необъяснимое влияние на ректора, или — считаю это более вероятным — он сумел подчинить своим чарам даже блюстителей этого всемогущего устава. Сквозь толстые монастырские стены' к нему просачивалась жизнь: так нисходили ангелы к юным библейским пророкам. Даже в будни (а вы понимаете, насколько это непривычно для воспитанника добропорядочного учебного заведения) ему по особому разрешению можно было посещать спектакли, концерты, светские приемы, на которых он не мог не присутствовать. Удивительное дело — никто из нас, обездоленных, не возненавидел его за это. Наоборот, он был для нас чем-то вроде отдушины, кусочком неба между прутьями клетки, — мы шли с ним рядом по манящим, незнакомым улицам, в сиянии таких далеких от нас вечерних огней, среди запретных сокровищ, по царству фей, каким представлялся нам Город во время нашего заточения — унылая дозволенная прогулка раз в месяц не давала нам ничего. Его обаятельная свобода будила в нас мечты и фантазии, заставляла переживать увлекательные приключения, вместо того, чтобы вздыхать над собственной горькой участью. Он был нашими легкими, впивающими воздух внешнего мира, нашим посланником в мире чудес.
Аллан прекрасно учился, однако его положение в классе, всевозможные похвальные листы и награды оставляли его странно равнодушным. Он черпал знания из другого источника — еще ребенком стал читать самые трудные для понимания, самые новаторские и дерзновенные произведения современной литературы. Вы страстный поклонник Рембо — так вот, к моменту нашего с Алланом знакомства он успел прочитать почти всего Рембо. Таким образом, в его детских увлечениях проявилась неожиданная проницательность. Возможно, ему никогда не доводилось забыться сном, по-детски веря в реальность сновидения, в эту тайну, слетавшую на наши столы, покрытые чернильными пятнами. Позже он дал мне понять, — и это признание болезненно отозвалось во мне, — что он, сколько себя помнит, извлекал пользу из своих снов. С другой стороны, писатели-классики, изучение которых было гордостью коллежа и сущей мукой для нас, оставляли его равнодушным, — бьггь может, до этих пор он даже в них не заглядывал. А вообще он читал с жадностью, с упоением, — как сейчас вижу бесконечное мелькание переплетов на его столе, эту беспорядочную оргию чтения, эту жизненную потребность, готовую удовлетвориться чем угодно; закрыв книгу, он выходил к нам, во двор, размашистой походкой, в каком-то тяжелом опьянении, как будто в тумане, прорезаемом вспышками молний.
Я был послушный, спокойный, прилежный мальчик, и в известной мере это мое поведение было инстинктивным, — и тот нервный подъем, который отличал Аллана, в котором у него выражалась полнота жизни, вскоре навел меня на мысль, что он 'живет на износ'. Прогуливаясь со мной во дворе коллежа, положив мне руку на плечо, — при воспоминании об этих беседах, таких братских, таких задушевных, взрослый человек чувствует всю никчемность теперешнего своего существования, — он часто высказывал неожиданную в его возрасте мысль о том, что жизнь можно исчерпать. В трагедии детства, трагедии, чьей развязкой становится просто жизнь, — обыденная, монотонная жизнь, он уже безошибочно угадывал последний акт: думаю, возмужав, он с такой же ясностью почувствует финал зрелого возраста, то есть смерть. (Пожалуй, я должен извиниться за столь напыщенный слог; однако вы, наверно, уже успели понять, что Аллан — существо необычное: когда начинаешь вспоминать о таком человеке, описывать его земные пути, перед тобой внезапно открываются обширные сумрачные прогалины — так в сказочном лесу на все тропинки вдруг ложится густая тень, под зеленые своды не проникают солнечные лучи, — только странная радужная дымка, какая бывает на просторах океана.)
Возможно, именно тут кроется разгадка необычайного самообладания, отличавшего это юное существо, которому жизнь сулила столь многое. Вспоминается одна поразившая меня история. В атмосфере всеобщего озлобления, царившей в коллеже, красота Аллана не давала ему никаких преимуществ, — разве что он мог бы стать предметом тайного, целомудренного обожания, какое испытывают дети к ребенку того же пола за его исключительные физические данные, — чувство, всегда казавшееся мне еще более необъяснимым и насправедливым, чем любовь, — но, как я уже говорил, он часто выходил в город, и, вероятно, во время одной из таких вылазок он встретил на улице девушку, совсем еще дитя. Вероятнее всего, они не сказали друг другу ни слова, но она как-то узнала, что он — воспитанник коллежа, и стала каждый день проходить у подножия высокой унылой стены, по безлюдной улочке, на которую сад коллежа отбрасывал тень. Девушка была бедно одета, но лицо ее привлекало трогательной чистотой: я несколько раз видел ее сквозь решетку наверху стены. Каждый день Аллан высматривал ее, примостившись на ветке высокой липы: до сих пор вижу, как он притаился там, словно молодой ягуар. Она поднимала голову, и их взгляды встречались, — но в глазах Аллана горел такой настораживающий огонек, нежный и в то же время жестокий, что бедняжка не решалась остановиться и, вся залившись румянцем, продолжала путь. Эта сцена обольщения повторялась изо дня в день, несколько недель подряд, потом игра была прервана — если это была игра, — из — за какого-то постороннего обстоятельства, — в детстве это воспринимается как должное, — возможно, она заболела или у Аллана нашлись другие дела. Для меня в этой истории было важно то, что секрет Аллана знал я один (правда, мне отчасти помог случай) и что Аллану ни разу не пришло в голову похвастаться, хотя в этом возрасте тщеславие имеет над человеком