сентиментальной слепой мечты о приключениях. Не обязательно было терять корабль, чтобы разбилась мечта. Достаточно было предательства. Потеря сделала пробуждение бесповоротным. Один из нас умрет сегодня ночью, подумал он, и лошадь, как бы в союзе со съежившимся телом, замедлила свою поступь. «Быстрее, старина, быстрее». О, быть там прежде, чем его мужество снова покинет его. Он не должен думать о будущем, но советовать было бесполезно. «О Боже, — молил он, — пусть это буду не я. Он сломлен, ему конец. Он не будет возражать против смерти, а я только начинаю».
В коттедже — свет слабее, меньше, чем неделю назад, когда, сбегая с холма, он увидел его впервые. Теперь, как и тогда, он боялся, но по-другому. Бездна, большая, чем время, разделяла двух этих людей. Один — приближался. Другой, съежившись от осторожности, оставив непривязанную лошадь брести куда ей вздумается, побежал с отчаянной беспечностью, чтобы обогнать страх, и настежь открыл дверь коттеджа.
Из рокота проносившихся как ураган секунд и собственных буйных мыслей и страхов он вступил в тишину столь глубокую, что она замерзшей глыбой придавила его к двери, так, что он не мог ни шевелиться, ни говорить, ни какое-то время чувствовать.
У стола лицом к нему, глядя на него во все глаза, сидел Карлион, дышал, смотрел, узнавал, притом не говорил, не двигался, не выказывал ни ненависти, ни удивления. Элизабет сидела спиной, но Эндрю не нужно было видеть ее лица — ее сгорбившиеся плечи и поникшая голова сказали ему, что она мертва. Сказали, но на какой-то миг не донесли ощущения смерти, говоря образами слишком затасканными и обыденными, чтобы те могли дойти до сознания.
Он смотрел и смотрел на вдруг одряхлевшее тело, в котором грации и красоты теперь было не больше, чем в кукле, набитой опилками. Его глаза, недоумевая и все еще ничего не понимая, обратились к Карлиону, который сидел, не сводя с него глаз, не двигаясь и ничего не говоря. На столе вне досягаемости Карлиона лежал пистолет, снятый с предохранителя.
Эндрю подошел, мучительно проталкиваясь сквозь холодный барьер молчания. Слабая тупая боль застучала у него в висках с регулярным и с ума сводящим ритмом, так к замерзшим конечностям с ломотой возвращаются ощущения. Он осторожно протянул руку и пальцами коснулся ее плеча.
Тепло плоти поразило его, прояснило его потрясенный мозг, и тот яростно взбунтовался.
Она не могла умереть. Это было невозможно, слишком несправедливо, слишком непоправимо. Тело откликнулось на его прикосновение совсем как живое, с той только разницей, что лицо не повернулось к нему. Он боялся коснуться лица. Она только больна, спит, подумал он. Пока он не коснется лица, она останется живой.
— Элизабет, Элизабет, — умолял он шепотом, но не громко, чтобы не разбудить ее, если она действительно спит. Он не допускал мысли, которая как заноза засела глубоко в мозгу, и со страстным упорством цеплялся за надежду. Он начал молиться вслух, не громко, не обращая внимания на присутствие Карлиона. — О Боже, пусть окажется, что она спит, — шептал он, — пусть окажется, что она спит.
Он чувствовал, что может простоять здесь неподвижно не то что несколько часов, а дни, недели, годы, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить ее, веря в то, что это может быть только сон.
Карлион сказал через стол:
— Бесполезно. Она мертва.
Это было так внезапно, что сердце Эндрю оборвалось, и какой-то миг ему казалось, что оно никогда не забьется снова. У него перехватило дыхание; как он надеялся, навсегда. Но сердце вновь вошло в свои регулярный ненавистный ритм жизни, и Эндрю неохотно пошевелился. Он схватил пистолет, который лежал на столе, и поднял его.
— Спокойно, — все, что сказал он низким, дрожащим голосом.
— Бесполезно, — безо всякого выражения повторил Карлион, медленно и тяжело роняя слова, как маленькие свинцовые дробинки, — она мертва.
— Ты лжешь, — прошептал Эндрю, но затем беспокойство стало слишком большим, он повернулся и обхватил тело руками. Лицо запрокинулось к его плечу, а глаза, которые он всегда считал бесподобными, смотрели на него, не мигая и безо всякого выражения. — Мой собственный нож, — сказал он медленно, проследив красный след на ее одежде до его источника.
Он снова опустил тело на стул и остался стоять, прижав руки ко лбу. Отчаяние и какой-то ужас пробивались к нему по длинному тоннелю, но пока он отбивался от понимания того, что Элизабет никогда больше не заговорит с ним, что он никогда больше не прижмет ее к себе, даже если проживет еще пятьдесят лет. А потом он умрет и провалится в вечную пустоту. Он посмотрел через стол на Карлиона, но глаза остекленели, и он видел его только сквозь дрожащую дымку.
Он все еще держал пистолет, но не ощущал гнева. Перед этим крушением жизни, которая несла в себе смысл, надежду на приобщение к чему-то святому, небесному, ненависть казалась детской игрой.
Во всяком случае, смутно чувствовал он, эту жизнь разрушили не живые, но мертвые. Это победил старик, живший до него в коттедже, это победил его отец. Не было борьбы с Карлионом, только с отцом. Отец сделал его предателем, отец убил Элизабет, и отец был мертв и недосягаем. Недосягаем. Но так ли? Отец не был бродячим духом. Он поселился в сыне, которого он создал. «Я — это мой отец, — подумал он, — и я убил ее».
При этой мысли сухое напряженное отчаяние, в котором он пребывал, уступило место какому-то благословенному горю. Он бросился на колени перед телом и начал без слез покрывать его поцелуями, снова и снова целовал он руки, но не лицо, боясь натолкнуться на бессмысленный взгляд. «Если бы я не удрал», — мысль удваивала боль.
— Это мой отец сделал меня, — вслух сказал он. Но как мог он доказать это, убить этот разрушительный дух и показать то, что останется?
Голос Карлиона вернул ему твердость и поставил на ноги.
— Фрэнсис, это не я.
Его совсем не удивляло, что его враг говорит ему: «Фрэнсис», ведь это был не враг. Отец был его врагом, он был внутри его, он запутал его до такой степени, что он нанес удар своему другу.
— Джо пришел сюда первым, — сказал Карлион. — Меня здесь не было. Она не хотела с ним разговаривать, как будто кого-то ждала. Это вывело его из себя, он попытался узнать, где ты. Он начал оскорблять ее. Она закололась. Он ушел.
— Ты ненавидишь меня, Карлион? — спросил Эндрю. Ему в голову пришла мысль, как разделаться с отцом, дух которого, как будто испугавшись, съежился в маленький комок, после чего мысли Эндрю стали чище и проще, чем когда бы то ни было.
— Нет, — сказал Карлион. — Это ты должен ненавидеть меня. Стреляй, если хочешь. Если нет, я подожду полицию. Они едут?
Эндрю кивнул.
— Прости, — сказал он, — за то, что я сделал. — Их руки встретились над столом. — Это удивительно, — сказал Эндрю, — мы спали, и она разбудила нас. — Его голос сломался, и он уронил руку, так как его слова вызывали пронзительно чистый образ той, которая казалась ему совершенно святой и которая никогда не встретится ему вновь. — Карлион, — сказал он, — уходи сейчас, до прихода полиции.
— К чему? — вяло сказал Карлион, глядя на мертвое лицо напротив. — Они найдут меня. Я буду почти рад, если меня повесят за это. Какая глупость. Она была лучше нас всех.
— Уходи, — повторил Эндрю. — Неужели ты не понимаешь, что я хочу побыть с ней наедине? — Он сцепил руки в судорожном страхе перед горем, которое должно прийти, когда не будет голоса, который отвлекает его, и, однако, если с отцом необходимо покончить, он должен быть один.
Карлион встал, и Эндрю подал ему пистолет.
Он может тебе пригодиться, — сказал он. — Послушай. Обещай мне больше никогда не вмешиваться в мои дела.
— Обещаю, — сказал Карлион. — Мы были дураками. С этим покончено.
— Я не имел в виду прошлое, — сказал Эндрю. — Обещай.
— Обещаю.
Они не обменялись рукопожатием, так как Эндрю неожиданно отвернулся и застыл спиной к дверям, борясь с побуждением крикнуть Карлиону: «Не уходи. Я боюсь остаться один!» Закрыв лицо руками, он