мордами, у себя, под русскими ветрами.
— Жжёшь, братец! — вскрикнул Бакунин.
— Потерпишь, — бормотнул кузнец, в глаза взглянул жёстким, цыганским глазом. Закреплял заклёпки, надел наручники, встал, переведя дыхание, сказал:
— Готово, ваше высокоблагородие.
Железные уборы больно ударили узкими звеньями цепи по ногам. В станционном немощёном дворе шарахнулись с клохтанием куры, разлетясь по палисаднику, перелетая городьбу. У подъезда ждала тройка с виду плохоньких длинногривых степняков в бубенцах. У белой расписной дуги позвякивали колокола, когда от оводов коренник мотал мохнатой головой. Поверх чёрной, блёсткой, ловкой поддёвки подпоясанный слинялым красным кушаком ямщик, усмехнувшись, когда втаскивали Бакунина в карету, почесался, качнул головой.
Но это даже не карета, скорей как курятник с зарешечёнными окнами. Влезая рядом с Бакуниным, Распопов дышал телятиной и вином. Жандармы влетали в сёдла, осаживая, рвали губы запылившим по двору коням. Распопов высунулся из дверцы:
— Трогай! — крикнул.
Подоткнувшись, разбирая ремённые вожжи, ямщик зыкнул — ах, переах! — что-то дикое и запорол витым кнутом. Замершие мохнатые степняки рванулись, как птицы под выстрелом. И с станционного двора вмиг скрылась, улетела карета. Остались только столб пыли, станционный смотритель на крыльце, да подоткнутая девка в ситцевом переднике и панёве выглянула из кухни, разинув рот.
5
Головой отвечали станционные смотрители, если не вовремя подстава ждала б эту тройку. От стана до стана безостановочно скачут по бокам двадцать верховых с ружьями, саблями, пистолетами. Ох, ох и ямщики в России царя Николая! Много троечной езды знавал Бакунин, а такой не видал. Смотрители выбирали лучших русских ямщиков да отчаянных азиатских коней. Нёсся по России курятник птицей. Это не битые мелким камушком шоссе да расчищенные европейские леса, это — Россия, Азия, дичь, мощь, разлетается на выбоинах, поворотах карета, крякает Распопов, «все кишки растеряешь». Орёт, гикает ямщик: «По всем по трём, коренной не тронь!» — знает, подлец, что получит на водку за царский лёт, за сумасшедшинку, и несут буланые мохнатые кони, тряся, звеня дугой, гремя бубенцами, хоть загнать приказано, а домчать в срок до подставы. Под водкой орёт ямщик, в гору навынос мчат, звонят ошейниками мохрявые, запотелые степняки, вьются пыльные, потные гривы от Горелого кабака до Ухорского яму. Царь ждёт карету, прут её в Петербург. Эх, если б посмотреть в окошко на тёмно-синие, десять лет не виданные русские, стонущие под ветром леса, на берёзы, обступившие большой тракт. Увидать, как прыгает по корням карета, когда мчат её медноствольным, красным бором. Вырваться б глазу в голубую бескрайность, от которой зарежет насмерть глаз: поля ржи ушли чёрт знает куда, и замер на голубом горизонте колышащийся её океан. Крутится пыль из-под колёс. Летит карета; в сумерках длинные тени лошадей видны на дороге: заводят в оглобли свежих, перепрягают. Звонят, гудут в ушах валдайские колокольцы. «Может, и вправду умирать-то на своей стороне легче? Пусть убьют, сошлют на каторгу, — думал Бакунин, — только б не мешок Алексеевского равелина, куда опускает людей император заживо в каменный погреб».
6
В Большом Фельдмаршальском зале прохаживался император, только что приехав с Марсова поля, с парада. Голубая лента, тёмно-зелёный мундир с красно-золотыми обшлагами, клапаны, золото воротника, прохаживался один, задумчив, поседелый. Шаги императора ясны. Остановясь в амбразуре, глядел на Неву водяным, задумчивым взглядом: волновали происки Англии в Турции и дела на Кавказе, волновали польские заговоры, от Бакунина хотел знать о поляках.
Состоящий при особе Его Величества генерал Яков Гилленшмидт [132] доложил о приезде Дубельта. Пробормотав в усы, сам не зная кому, угрозы, Николай пересёк зал и спускался по лестнице мимо караулов. В кабинете вошедшему Дубельту не дал сказать, шагнув, проговорил:
— Ну?
— Привезли, Ваше Величество, заготовил рапорт, да не выдержал, — чуть улыбнулся Дубельт, — сам приехал.
— Дай, — сказал Николай, улыбнулся туманно, непонятно.
Николай сел за карельский стол, опершись локтем на том «Свода законов Российской империи». Пробегал рапорт Дубельта: «Честь имею донести Вашему Величеству, что 11 мая в полчетвёртого часа пополудни государственный преступник Михаил Бакунин, закованный в ручные и ножные железа, провезён через Красное Село в Санкт-Петербургскую крепость и заключён в Алексеевский равелин, в номер 5».
Рука Николая в тёмно-зелёном, бутылочном рукаве с золотом шитья протянулась, для порядку написал: «Наконец-то! Держать строго. С допросом обождать».
7
Родной каземат, да полно, лучше ль он чужестранного? Покой номер 5 тёмен, на австрийский манер; не больше квадратной сажени, вдоль стен нары, лёжа на которых Бакунин упирался ногами в стену; у изголовья стол, на нём кружка воды, у ног в закрывающемся ящике жестяное ведро и жестяной таз; для спанья дали кусок войлока, обшитого дерюгой. На север, во внутренний двор, окно забито снаружи в три четверти; сыро, холодно, и никто не входит в покой вот уж с месяц. Только мыши пробегают в полутемноте.
Продержат год, двадцать лет, жизнь в мёртвой тишине. Бакунина расковали, может ходить. Так ходил из угла в угол, когда в ночь, внезапно заскрипев, открылась дверь. На пороге покоя номер 5 в керосиновом свете тюремного коридора, в мундире, стоял генерал. Толст, мясист; мог не называть себя, Бакунин знал по портретам заместителя покойника Бенкендорфа генерала графа Алексея Фёдоровича Орлова.
Орлов смотрел в полутемноту на Бакунина. Бакунин остановился у стены. Генерал крикнул из покоя:
— Дай фонарь!
Часовой подал графу фонарь.
— Запри, — сказал Орлов и с фонарём в руке вошёл в покой, прошёл к столу, поставил фонарь на стол, камера причудливо осветилась. Грузно опускаясь на табуретку, Орлов указал Бакунину на нары. Оглядывая оплывшим, а в молодости свежим и красивым, взглядом Бакунина, граф Орлов проговорил с расстановкой:
— Государь прислал меня к вам сказать: скажи ему, чтобы написал мне всё, как духовный сын пишет духовному отцу.
В свете жёлтого фонаря прошло молчание. Бакунин сидел на нарах без движения.
— Хотите писать? — медленно сказал Орлов и улыбнулся отвисшей губой.
Бакунин молчал.
— Так что ж, — повторил Орлов, улыбаясь явственней, — как я должен передать Его Величеству, хотите чистосердечно покаяться или нет?
Бакунин поднял большую, заросшую голову на Орлова.
— Ваше сиятельство, — проговорил тихо, — я не знаю, чего хочет от меня государь? — Голос глухой.