— Пройдём ко мне.
Откланявшись императрице, Орлов пошёл за быстро идущим императором по переходам, гостиным, залам, лестницам. У стола с разноцветными фигурками солдат Орлов вынул из потёртого портфеля рукопись в четыреста страниц.
Николай улыбнулся туманно.
— Много понаписал. А как, ты читал? Садись.
— Читал, государь, — Орлов, в светло-голубом, перетянутом серебряным шарфом мундире, опустил тучное тело в сафьяновое кресло, — и скажу, Ваше Величество, произвело на меня писанное впечатление тягостное. — Орлов крутил толстыми пальцами, оборвал, замолчал, как бы задумываясь. — Раз уж заговорило, Ваше Величество, самолюбие, то ни ум, ни способности не в состоянии удержать от самых беспорядочных и преступных увлечений воображения. Нахожу полное сходство с показаниями печальной памяти казнённого Пестеля.
Николай почернел мгновенно, самого имени полковника Пестеля, назвавшего царя в лицо сыном выблядка, не мог слышать.
— В чём? — сказал односложно.
— Да то же, Ваше Величество, самодовольное перечисление всех воззрений, враждебных всякому общественному порядку, тщеславное описание самых преступных и вместе с тем самых тёмных планов и проектов, но ни тени серьёзного возврата к принципам верноподданного.
Ледяные глаза царя дрогнули, как бы усмехнулись.
— Что ж, обмануть меня, стало быть, хочет?
— Раскаяния, приличествующего его положению, не замечаю в «Исповеди», государь, — произнёс Орлов, — а что смел он и ловок, отнять нельзя, только смелости этой даёт ложное применение.
Николай взглянул на первый лист: «Ваше Императорское Величество! Всемилостивейший государь!»
— Ну, иди, — сказал туго, — почитаю.
12
Николай сидел у блестящего длинного стола карельской берёзы; под стеклом стояли крашеные восковые фигурки солдат, лежали аккуратно, в папках, доклады Орлова о польских происках и доклады вице-канцлера Нессельроде об антирусских интригах Англии. Подперев рыже-седой висок белым кулаком, Николай читал «Исповедь».
В первый раз разжался белый кулак у виска, когда прочёл: «Молю вас, государь, не требуйте от меня, чтоб я вам исповедовал чужие грехи. Ведь на духу никто не открывает грехи других, только свои». Из золочёного бокала Николай взял карандаш, черкнул на поле: «Этим уже уничтожает всякое доверие; ежели он чувствует всю тяжесть своих грехов, то одна
Сумерки падали, плыли, поплыли над Петербургом; окутали, скрыли шпиль Петропавловской крепости. Посерела окованная гранитом Нева. В бельэтаже, на Неву, кабинет царя оставался тёмен. Николай не замечал павших на его город сумерек. Потом зажёг десятисвечный канделябр, принёс, поставил на стол и сел, вытянув ноги, расстегнув мундир, блеснув ластиком.
«В Западной Европе, куда ни обернёшься, везде видишь дряхлость, слабость, безверие и разврат, происходящий от безверия», — Николай черкнул на поле: «Разительная истина!»
«Видел я иногда русских, приезжавших в Париж. Но молю вас, государь, не требуйте от меня имён». — Николай поставил «NB». И тут же против слов: «раскаяние в моём положении столь же бесполезно, как и раскаяние грешника после смерти — я буду просто рассказывать факты и не утаю, не умалю ни одного», — написал гневно, с сердцем. «Неправда! Всякого грешника раскаяние, но чистосердечное, может спасти!»
Обгорали, отекли, таяли десять свечей золочёного канделябра. Плыла ночь над миром, над Петербургом. Бакунин ворочался, кашлял, крякал, с ольмюцкой камеры начались кровеприливы, разламывающие череп головные боли. Словно потоком бросалась кровь в голову и грудь, так, что поднимался на нарах, задыхаясь, Бакунин. В ушах шум кипящей воды и отвратительно-невыносимые геморроидальные боли.
Царская койка стояла давно откинутой, прикрыта военной шинелью. В летящем ветре с Невы дворец был слепым, красивейшим в ночи камнем. Стёкла кабинета императора отливали отблеском канделябров на Неву. Николай сидел, захваченный «Исповедью».
«…тяжело моему самолюбию: мне так и слышится, что вы, государь, говорите: мальчишка, болтает о том, чего не знает! А более всего тяжело моему сердцу потому, что стою перед вами, как блудный, отчудившийся, развратившийся сын перед оскорблённым и гневным отцом» — Николай провёл на поле вертикальную линию, черкнул: «Напрасно боялся, личное на меня всегда прощаю от глубины сердца».
«…оставив в стороне мои немецкие грехи, за которые был осуждён сначала на смерть, а потом на вечное заключение, я вполне и от глубины души сознаю, что более всего преступник против вас, государь, преступник против России и что преступления мои заслуживают казни жесточайшей». — Снова провёл черту Николай, написал: «Повинную голову меч не сечёт, прости ему Бог!»
Потом вдруг разомкнул сведённые брови и скулы и в кудревато-рыжие усы улыбнулся, «Das heilige Vaterland[134], существовавший доселе только в их песнях да ещё в разговорах за табаком и за пивом, должен был сделаться отечеством половины Европы!» — Черкнул: «Прекрасно!»— и не угонял Николай с красивого лица плававшей улыбки.
«…немцы мне вдруг опротивели, опротивели до такой степени, что я ни с одним не мог говорить равнодушно, не мог слышать немецкого языка и немецкого голоса и помню, что когда ко мне раз подошёл немецкий нищий мальчишка просить милостыню, я с трудом воздержался от того, чтоб его не поколотить!» — В свете канделябра Николай смеялся: «Пора было!» — черкнул на поле.
«…что делает французских демократов опасными и сильными, это чрезвычайный дух дисциплины. В немцах, напротив, преобладает анархия. Плод протестантизма и всей политической истории Германии, анархия есть основная черта немецкого ума, анархия в каждом немце, взятом отдельно, между его мыслью, сердцем и волей. „Jeder darf und soil seine Meinung haben!“»,[135] — Николай отчеркнул, с тремя восклицаниями написал: «Разительная истина!!! Неоспоримая истина!!!».
13
К кофе в кабинет императора, как было приказано, вошёл граф Орлов. Николай шутил с лейб- медиками Арндтом и Енохиным. Поздоровавшись с Орловым весело, отпустил врачей. Не прожевав ещё сухарь, поэтому чуть нагнув голову, вынул из письменного стола «Исповедь» и остановился перед Орловым, усмехаясь в усы.
— Много любопытного. Но это, брат, как какой-то немец сказал, «Wahrheit und Dichtung»[136], — потряхивал разлетающимися, трепыхавшимися, живыми листами рукописи. — Он хороший малый, Орлов, но опасный, его надобно держать взаперти.
Орлов наклонил кудлатую, с проседью голову, словно сказав: «Так я ж вам сам говорил, государь», и, взяв из рук императора рукопись, под словами «Ваше Императорское Величество! Всемилостивейший государь!» увидал почерк царя: «Стоит тебе прочесть, весьма любопытно и поучительно». Орлов понял, что это обращено к наследнику. А едучи в карете по Невскому проспекту, на последней странице, у слов «кающийся грешник Михаил Бакунин», прочёл: «На свидание с отцом и сестрой согласен в присутствии Набокова».