длинного лохматого руна, ягнята крупные и упитанные. Через два-три дня подходило время стрижки.
Элиасу было хорошо в этом уединенном и девственно-прекрасном месте, где он вырос, где прошла его ранняя юность; день за днем он вновь открывал для себя и воскрешал в памяти каждый уголок, каждое укромное место пастбища.
Там были две собаки: одна крупная и черная, со злыми глазами, устроившаяся с олимпийским спокойствием под деревом, к которому она была привязана, а другая маленькая, с жесткой рыжеватой шерстью, похожая на поросенка. Они признали Элиаса, и он чуть не зарыдал, когда принялся их гладить.
Кроме собак, в овчарне был еще поросенок, совсем ручной и себе на уме. Его живые ласковые глазки были словно человечьи. Жили в овчарне и огромный черный кот, и прелестный беленький козлик, который обычно вел овец за собой там, где проход был затруднен или когда надо было переправляться вброд на другую сторону потока. Когда козлик не щипал траву, то ни на шаг не отступал от Маттиа, ходил за ним по пятам, гонялся, наскакивал на него и всячески ластился. Он был всеобщим любимцем; заходил в хижину, гонял кота, играл с поросенком или с маленькой собачкой и спал у ног Маттиа.
Жизнь в овчарне семейства Портолу текла просто и незатейливо. Их навещали лишь соседи пастухи, да какой-нибудь путник завернет, бывало, к ним на огонек. Всякие темные личности, люди, скрывающиеся от правосудия, и другие, им подобные, к ним не заглядывали: дядюшка Портолу был человек честный и энергичный, Маттиа — несколько простоватый, а у Элиаса не было никакого желания видеться со старыми знакомыми или обзаводиться новыми.
Теперь ему настолько полюбилось одиночество, что в первое время Элиас избегал общения даже со своими близкими, если этого не требовало дело, которым он был занят. Он слонялся туда-сюда, разыскивая места, напоминавшие ему о проведенных здесь годах детства, приходя нередко при виде их в умиление. Он легко умилялся решительно всему, но когда первый, невольный порыв души проходил, он начинал досадовать на себя за проявленную слабость. Его брат, и в особенности дядюшка Портолу, заметив это, принимались его высмеивать.
— Ой-ой, да на кого ты похож? — спрашивал его дядюшка Портолу. — Размазней ты стал, Элиас, сын мой. Вы только посмотрите, он бледнеет, как какая-нибудь бабенка, из-за всякой всячины! Мужиком надо быть, мужиком, львом; не умиляться, не меняться в лице, не плакать. Кто такой плачущий мужик? Мокрая курица! Взгляни лучше на своего брата Маттиа! Он, конечно, звезд с неба не хватает, и многое ему в диковинку, но уж он точно не побледнеет, даже если и удивится, да и потом удивиться иногда означает также и схитрить, — да не смотри ты на него так, Маттиа, он еще похитрее тебя будет.
После этих частых выволочек Элиас всякий раз намеревался стать хитрым и сильным, но — что поделать? — некоторые мысли, воспоминания, ощущения подкатывались к нему порою так неожиданно, что он терял над собой контроль и вновь и вновь умилялся, злился и стыдился своих чувств.
Он прихватил с собой в овчарню все свои книги, не Бог весть какая библиотека: «Чтения на Страстную седмицу», другие религиозные книжки, которые им раздавали в
У дядюшки Портолу и Маттиа (он умел читать) тоже были свои книги: «Истории о французских королях» и «Бедный Гверин»[8] и, кроме того, «Цветочки Святого Франциска»[9]. Как же часто Маттиа их читал сам, отцу, друзьям- пастухам! Как же они по-детски всякий раз переживали, читая или слушая про приключения Гверина или внимая «Цветочкам Святого Франциска», эти сильные духом мужи, которых, казалось, ничем нельзя было пронять!
Всем книгам Элиас предпочитал «Чтения на Страстную седмицу»: он выучил наизусть Евангелия [10], и чуть ли не бегло читал их даже по-латыни. Он уходил в заросли бузины, в тень с запахом камышей, располагался вблизи тихо шепчущего потока и читал Божье Слово. В этот час работы в овчарне были обычно уже все переделаны: Маттиа верхом на кобыле с жеребенком поспешал в Нуоро с переметной сумой, полной свежего сыра и творога; дядюшка Портолу на пороге хижины терпеливо трудился над тыквой, желая при помощи ножа и чернил изобразить на ней эпизод из «Бедного Гверина», и что-то бормотал себе под нос, обращаясь то к тыкве, то к ножику, то к чернилам. Овцы мирно паслись в тени зарослей, а поросенок, козленок, кот и собаки спали. Все пастбище отдыхало под жарким солнцем, под небом, отливающим над головой светло-металлическим блеском, принимавшим на горизонте пепельную окраску; замирали даже травинки.
Элиас перечитывал свою книгу под убаюкивающий плеск потока, но и в этом бескрайнем покое сердце его было совсем не спокойным. Часто на середине строки он забывался одним и тем же воспоминанием и более ни о чем не думал, и это воспоминание было предосудительным, да еще каким!
Случалось, что в глубокой полуденной тиши его одолевал сон, и в нем к нему неизменно являлась Магдалина. Эти сны смущали покой Элиаса, мучительно его распаляли, а после них он весь день пребывал в плохом настроении. Он так надеялся, что вдали от нее, в безлюдье пастбища, ему удастся успокоиться и забыться, но воспоминания о днях паломничества к Святому Франциску, о сне, что привиделся ему на берегу Изалле, еще не успели изгладиться из его памяти. Они продолжали горячить его кровь, и никаким усилием воли не мог Элиас погасить огонь желаний: в одиночестве к нему возвращались прежние силы, и это увеличивало его страсть.
Но особенно распаляло его навязчивое воспоминание о том, как он возвращался в Нуоро после паломничества к Святому Франциску, и Элиас ничего с этим не мог поделать. Во сне ему почти всегда представлялась одна и та же сцена: он всем телом физически продолжал ощущать прикосновение Магдалины и ее руки; вспоминая ее слова, он чувствовал, что у него опять кружится голова от удовольствия и тревоги.
Элиас злился, но ничего с собой не мог поделать; по временам губы его повторяли обет, а мысли были совсем далеко, и тогда он проклинал себя, хотел даже себя поколотить, наказать, но одолеть себя так и не мог.
«Мой отец прав, — думал он. — Я самая настоящая размазня, скотина, дурак. С какой стати думать о женщинах, и тем более о той, на которую нельзя глаз положить? Разве нельзя жить по-иному? Мужиком нужно быть, мужиком, львом, а я ягненок, шалая овца. Что поделаешь? Таким уж я, должно быть, уродился. Была бы моя воля, я бы уж непременно уродился с сердцем из камня. Впрочем, как знать, со временем я, наверное, излечусь от этого безумия».
Эти мысли, однако, не могли утешить Элиаса, ибо он чувствовал, что его безумие продлится еще долго.
День ото дня нарастало у него в груди обостренное желание увидеть Магдалину, и, по крайней мере, в этом он был тверд. Его, правда, страшил день, в который Магдалина, Пьетро и тетушка Аннедда явятся для стрижки овец, и вместе с тем Элиас никак не мог дождаться, когда же он наступит, и ощущал вместе со страхом трепетный восторг от приближения желанного мига.
Накануне их прибытия ближе к вечеру Элиас заделывал проход в ограде овечьего выгона; с другой стороны ограды простирался лес, охраняемый дядюшкой Мартину Монне,
Неожиданно в тот вечер дядюшка Мартину вышел, наконец, из леса и приблизился к ограде. Старик был высоченного роста, с длинными рыжеватыми волосами и густой седой бородой; он был еще крепким и держался прямо; лицо его, все в грубых морщинах, казалось вылитым из бронзы. Он был величествен в своем темном одеянии, поверх которого носил куртку без рукавов из смазанной жиром кожи; и походил на доисторического человека. Элиас встретил его радостными восклицаниями, перескочил через стенку ограды и протянул руку старику.
— Какое счастье вас видеть, дядюшка Мартину! Я дважды вас искал. Как поживаете?
— Со свиданьицем! Да минуют впредь тебя беды наподобие той, что пришлось тебе пережить. Как поживаешь? Я сам — ничего; мне тут пришлось было отлучиться на какое-то время, — неторопливо отвечал дядюшка Мартину ровным звучным голосом.