Здесь, возможно, пятый луч этой пентаграммы проходит ближе к первому, чем к четвертому лучу, т. е. к темам критики марксизма, психоанализа, ближе к революционной энергии шизофрении. Предмет революционной атаки Гваттари и Делёза в двух томах «Капитализма и шизофрении» — фрейдовский Эдипов комплекс, «альфа и омега» современной цивилизации, поскольку, по их мнению, этот комплекс психоанализ не только обнаруживает, но и насаждает. В одном из интервью Делёз говорит, что философ должен стать «клиницистом цивилизации», новатором в симптоматологии. Великие мыслители, художники и писатели — не больные, как полагают психоаналитики, а наоборот, врачи. «Почему Мазох дает свое имя извращению, старому как сам мир? Не потому, что он сам „страдает“, а потому, что он обновляет его симптомы, составляет его оригинальную картину, превращая договор в его главный признак и связывая поведение мазохиста с положением этнических меньшинств и с ролью женщин в этих меньшинствах; мазохизм становится актом сопротивления, не отделимым от юмора этих меньшинств. Мазох — великий симптоматолог». Пруст, Кафка и многие другие, несмотря на обилие симптомов, легко обнаруживаемых в их творчестве, все же скорее врачи, чем больные; они, по словам Ницше, — врачи цивилизации. Потому-то психоанализ, претендующий на «системную» клиническую терапию современной цивилизации, и не устраивает Делёза. Важнейший и самый показательный психический недуг современности — не невроз, как полагают последователи Фрейда, а упускаемая ими из виду шизофрения. Революционную энергию нельзя почерпнуть из загнанных в Эдипов треугольник детских влечений. Точку высвобождения такой энергии следует искать там, где психические аномалии вступают в самый острый конфликт с социальными нормами. В этом смысле шизоанализ Делёза и Гваттари является разрушительной техникой; ее задача — полное и окончательное очищение бессознательного. Возможно, именно так следует понимать признание Делёза: «Мы всегда оставались марксистами».
В заключение следует сказать несколько слов о языке и стиле Делёза. Здесь в первую очередь нужно учитывать его пространственное, точнее сказать, топологическое мышление. Делёз говорит о сгибах, складках, разрывах, линиях, плоскостях, искривлениях и т. д. Его язык сопротивляется переводу на общепринятую философскую лексику, которая пропитана постоянными апелляциями к области трансцендентного. Делёз считает, что такие апелляции недопустимы для философа, у которого нет права ожидать вмешательства трансцендентного в существующий порядок вещей. Это религия может обращаться к династиям богов с просьбой поселиться на небосводе земного мира и раз и навсегда учредить в этом мире незыблемый порядок. Философия же требует от нас погрузиться в хаос. Отсюда — ее специфический топологический язык, его складки и изгибы. Борьбу против хаоса нельзя вести без сближения с противником. Но только так, говорит Делёз, мы сумеем его победить.
Переговоры
От «Анти-Эдипа» до «Тысячи плато»
Письмо суровому критику
Зачем объединять в одной книге тексты бесед, занимающие во времени почти двадцать лет? Случается, переговоры длятся так долго, что уже не понятно, являются ли они переговорами по поводу военных действий или же переговорами о мире. Это правда, что Философия не отделяет себя от гнева в адрес эпохи, а также от ясности, которую она нам предоставляет. Но все же Философия — это не Власть. Формами Власти являются религия, государство, капитализм, наука, право, общественное мнение, телевидение, но не Философия. Внутри Философии могут разворачиваться грандиозные сражения (идеализм — реализм и т. д.), но все они не очень серьезны. Не будучи Властью, Философия не может вступить с нею в сражение, она берет реванш в войне без сражений, в партизанской войне против всех. И она не может разговаривать с этими формами Власти, поскольку ей нечего им сказать, нечего сообщить, и она только ведет с ними переговоры. Поскольку Власть не довольствуется внешним миром и проникает в каждого из нас, то все мы ведем постоянные переговоры и сражаемся, благодаря Философии, сами с собой.
Ты очарователен, умен, враждебен и даже склонен к злобе. Ты мог бы поступить и иначе, хотя… В конце концов, в письме, мне отправленном, ты обращаешься иногда к тому, что говорят люди, иногда к тому, что сам думаешь, и все это смешивается в какое-то ликование по поводу моего предполагаемого несчастья. С одной стороны, ты говоришь мне, что я загнан в угол во всех отношениях — в жизни, в образовании, в политике, что я приобрел дурную славу, которая долго не продлится, и что я уже не выйду из этой колеи. С другой стороны, ты утверждаешь, что я всегда плелся в хвосте, что я сосу вашу кровь, что нахожу приятным ваш яд, а вас, критиков, считаю истинными экспериментаторами или героями, но что сам всегда остаюсь с краю, разглядывая вас издалека и извлекая из всего этого пользу. Но ничего подобного я не испытываю. Я уже в такой мере пресытился шизофрениками, настоящими или ложными, что с радостью обращаюсь к паранойе. Да здравствует паранойя! Что ты хочешь впрыснуть в меня этим письмом, если не каплю злопамятства («ты загнан в угол, ты загнан в угол, признай это») и немного дурной совести («у тебя нет стыда, ты опустился»). Если ты только это собирался мне сказать, то не стоило и труда. Ты отомстишь, сделав книгу обо мне. Твое письмо наполнено притворным состраданием и реальным желанием свести со мной счеты.
Вначале я все же напомню тебе, что не я желал появления этой книги. Ты говоришь о причинах ее выхода в свет: «юмор, азарт, желание денег или общественного признания». Я едва ли могу представить, как таким образом все это можно получить. Повторяю, это твое дело, и я с самого начала говорил, что твоя книга меня не касается и что я не буду ее читать или же прочитаю позже, но только те места, что имеют отношение к тебе, к твоему «Я». Ты намерен увидеться со мной и интересуешься, нет ли у меня чего- нибудь неизданного. И действительно, чтобы доставить тебе удовольствие, я предложил обмениваться письмами: для меня это было бы легче, не так утомительно в сравнении с беседой перед магнитофоном. Но я поставил условие: эти письма должны быть опубликованы отдельно от твоей книги, в виде приложения. И вот теперь ты пользуешься этим, чтобы немного изменить наше соглашение и упрекнуть меня в том, что я веду себя по отношению к тебе как старый Германт с его «Вам пишут», как оракул, отсылающий к буквам Р и Т, или как Рильке, отказывающий в совете молодому поэту. Терпение!
Известно, что доброжелательность не является вашей, я имею в виду критиков, сильной стороной. Когда я не смогу любить людей или вещи и перестану ими восхищаться, то буду чувствовать себя мертвецом. О вас же, критиках, говорят, что вы уже рождаетесь с желчью в душе и что ваше искусство — это искусство мгновения, «не мне делать это… я делаю книгу о тебе, но я намерен ее тебе показать…». Из всех возможных интерпретаций вы выбираете самую враждебную или самую низкую. Первый пример: я люблю и восхищаюсь Фуко. Я написал о нем статью. И он, в свою очередь, написал обо мне, и у него есть фраза, которую ты цитируешь: «Однажды, возможно, наступит век Делёза». Твой комментарий: они посылают друг другу цветы. Тебе, видимо, не могло прийти в голову, что мое восхищение Фуко реально и, кроме того, что эта маленькая фраза была шутливой, предназначенной рассмешить тех, кто нас любит, и разозлить остальных. Текст, который тебе известен, объясняет эту врожденную недоброжелательность наследников гошизма: «Если вы смелый человек, попробуйте произнести перед собранием гошистов слова братства или доброжелательности. Они крайне прилежно упражняются в недружелюбии под всеми его одеяниями, в агрессивности и в насмешках, отпускаемых по любому поводу и в адрес любой персоны — присутствующей или отсутствующей, врага или друга. Нет и речи о том, чтобы понять другого, за ними можно только следить и быть бдительным».[2] Твое письмо является верхом бдительности. Мне вспоминается один тип из ФАР[3], заявивший на одном собрании: «Если бы мы не стали вашей нечистой совестью, то нас бы здесь не было». Странный и в какой-то степени полицейский идеал: быть чьей-то нечистой совестью. Говорят, что ты также делаешь