определенное производство субъективности: субъективность следует произвести, когда приходит время, именно потому, что субъекта нет. Время приходит, когда мы преодолеваем стадии знания и власти, и эти стадии вынуждают нас поставить новый вопрос, который нельзя было поставить ранее. Субъективность ни в коей мере не является формацией знания или функцией власти, что Фуко не замечал ранее; субъективация является художественной операцией, разделяющей власть и знание. В этом отношении Фуко является ницшеанцем и на последнем рубеже обнаруживает артистическую волю. Не следует полагать, что субъективация, т. е. операция, образующая складку на линии внешнего, является просто определенным способом защиты, укрытием от власти. Напротив, это единственный способ противостоять этой линии и даже оседлать ее: она, возможно, движется к смерти, к самоубийству, однако, как утверждал Фуко в одной странной беседе со Шрётером[70], самоубийство может также стать искусством, для которого потребуется вся жизнь.

— Все же есть возвращение к грекам? И «субъективация» у не является ли это слово двусмысленным и не возвращает ли оно нас к тому же самому субъекту?

— Нет, конечно же, здесь нет возвращения к грекам. Фуко ненавидит возвращения. Он никогда не говорит о том, как он жил: освоение своего «Я» или, скорее, производство своего «Я» у Фуко очевидно. Если он говорит, что греки «изобрели» субъективацию, то потому, что их режим соперничества свободных людей позволил это сделать (игры, равенство, любовь и т. д.). Но процессы субъективации были чрезвычайно разными: ее христианские модусы совершенно отличались от модуса греков, и не только во времена Реформации, но и в эпоху раннего христианства, производство субъективности, индивидуальное и коллективное, осуществлялось всеми возможными способами. Следует вспомнить страницы Ренана, посвященные новой эстетике существования у христиан: тот эстетический модус существования, которому Нерон в какой-то мере содействует и который затем найдет свое самое возвышенное выражение у Франциска Ассизского. Столкновение с безумием, со смертью. По этому поводу Фуко считает, что субъективация отличается от всякой морали, от любого кодекса нравственности: это этика и эстетика, в противоположность морали, которая причастна знанию и власти. Поэтому есть христианская мораль, но есть и этика-эстетика христиан, а между ними — самые различные виды борьбы и компромиссов. Сегодня мы даже скажем: какова же наша этика, каким образом мы порождаем какое-то артистическое существование, каковы наши процессы субъективации, не сводимые к кодексам нравственности? Где и как производятся новые субъективности? Что еще можно ждать от современных обществ? Фуко едва ли восходит к грекам, так как то, что его интересует как в «Использовании удовольствий», так и в других книгах, — это то, что происходит сейчас, кем мы являемся и что делаем: какая-либо историческая формация, близкая нам или далекая, анализируется только в своих отличиях от нашей и только для того, чтобы прояснить эти различия. Нам дано тело, но чем оно отличается от тела греков, от плоти христиан? Субъективация — это производство модусов существования, или стилей жизни. Нет ли определенного противоречия между темой «смерти человека» и художественной субъективацией? Или между отказом от морали и открытием этики? Здесь есть изменение проблемы, новое творчество. И того, что субъективность производится, что она является «модусом», должно быть достаточно, чтобы убедить нас, что с этим словом следует обращаться с большой осторожностью. Фуко говорит: «Искусство заботы о себе, которое будет совершенно противоположным нашему „Я“…». Если здесь и есть субъект, то это субъект без идентичности. Субъективация как процесс — это определенная индивидуация, личностная или коллективная, одного или многих. Таким образом, есть множество типов индивидуации. Есть индивидуация «субъективного» типа (это — ты…. это — я…), но есть также индивидуации событийного типа, без субъекта: какой-то ветер, определенная атмосфера, полуденный час, сражение… Здесь речь, разумеется, не идет о чьей-то жизни, или о произведении искусства, или об индивиде как субъекте, совсем нет. Да и в самом Фуко нет ничего поразительного как в личности. Даже в тех незначительных случаях, когда он проявлял себя как цельная натура, это было, скорее, изменение атмосферы, какое-то событие, электрическое или магнитное поле, если угодно. Это ни в коей мере не исключало мягкости или добродушия, но это не были качества его личности. Это был ансамбль безличных сил. Его и самого иногда раздражало это, такой эффект. Но все его работы также этим насыщены. Что касается видимости, то у него было это сверкание, мерцание, блеск, световые эффекты. Что касается его языка, то это были постоянные безличные фразы, т. е. нечто противоположное личности: интенсивный язык, формирующий его стиль. В беседе со Шрётером он постоянно развивает противоположность «любви» и «страсти», а сам предстает перед читателем как человек страсти, а не любви. Это необычный текст, как раз потому, что беседа импровизированная, Фуко и не пытается сообщить философский статус этому различию. Он говорит непосредственным, обычным языком. Это различие ни в коей мере не совпадает с различием между постоянством и непостоянством. Это и не различие между гомосексуализмом и гетеросексуальностью, о котором также идет речь в этом тексте. Это, скорее, различие между двумя типами индивидуации: с одной стороны, любовь между личностями, с другой — напряжение и сила, как если бы страсть создавала фундамент для существования личности, и не в некой области недифференциированно-го, но в поле действия определенных сил, меняющихся и постоянно предполагающих друг друга («это всегда подвижное сущее, но не движущееся к заданной точке, с мгновениями силы и мгновениями слабости, мгновениями, когда открыт вход в пылающую бездну, в эту тьму, миг нестабильности, который длится по каким-то темным причинам, может быть по инерции, это поиск границы, которая и сохраняется и исчезает… здесь уже нет смысла быть самим собой…»). Любовь — это определенное состояние и отношение между личностями, субъектами. Однако страсть является событием субличностным, которое может длиться всю жизнь — («я живу уже 18 лет в страсти по отношению к кому-то, для кого-то»), силовое поле, где есть индивиды и нет субъектов. Тристан и Изольда — это, может быть, любовь. Но кто-то говорил мне по поводу этого текста Фуко: Катерина и Хитклифф в «Грозовом перевале»[71] — это страсть, чистая страсть, а не любовь. На самом деле это ужасное родство душ, нечто такое, что уже является совсем не человеческим (кто он? Волк…). Это очень трудно передать, заставить понять новое различие между аффективными состояниями. Мы остановимся на этом: работа Фуко прервана. Он, может быть, дал бы философское понимание этого различия, идентичное самой жизни. Нам следует, по крайней мере, с большой осторожностью обращаться с тем, что он называл «модусом субъективации». Такие модусы действительно допускают индивидуацию без субъекта. Это может быть очень важно. И страсть, состояние страсти — это, может быть, и значит сгибать линию внешнего, остаться в живых, научиться дышать. У всех, кто продолжает печалиться по поводу смерти Фуко, была, может быть, только одна радость — что эта столь грандиозная работа оборвалась призывом к страсти.

— У Фуко, как и у Ницше, находят критику истины. Как у одного, так и у другого это мир обмана, насилия, борьбы. Но говорят, что у Фуко больше холода, больше металла, как в его живописных клинических описаниях…

— Ницшеанское вдохновение присутствует у Фуко. Вот характерный пример: Ницше прославился тем, что первым раскрыл психологию священника и сделал анализ природы его власти (священник обращается с обществом как со «стадом» и руководит им, прививая своим прихожанам мстительность и озлобленность). Фуко вновь обращается к теме власти пастора, но осуществляет ее анализ в ином направлении: он определяет ее как «индивидуализированную» власть, т. е. как стремление присвоить механизмы индивидуации членов стада. В «Надзирать и наказывать» он продемонстрировал, как политическая власть становится в XVIII в. индивидуализированной благодаря «дисциплинам»; однако в конце концов он обнаруживает во власти пастора исток этого движения. Вы правы, существенная связь между Фуко и Ницше — это критика истины, понятая следующим образом: какое «желание» истины предполагается «истинным» дискурсом и что этот дискурс не может не скрывать? Другими словами, истина предполагает не какой-либо метод, но приемы, процедуры и процесс удовлетворения желания. Мы всегда имеем те истины, которые заслуживаем, в зависимости от приемов познания (особенно лингвистических приемов), властных процедур, процессов субъективации или индивидуации, которыми мы располагаем. Поэтому, чтобы непосредственно обнаружить желание истины, следует представить «неистинный» дискурс, который смешивается со своими собственными приемами, как у Русселя или Бриссе: его не-истина также окажется истиной, только дикой.

Есть три точки пересечения Ницше и Фуко. Первая — это концепция силы. Власть, согласно Фуко, как и могущество, согласно Ницше, не сводится к насилию, т. е. к отношению силы к бытию или к объекту, но состоит в силовом отношении к другим силам, на которые эта сила воздействует и которые воздействуют

Вы читаете Переговоры
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату