убедить его в своей правоте. Дело здесь заключалось не в том, что Данилов — секретарь ячейки. Он был, кроме того, еще и человеком, советы которого Величкин очень высоко ценил.
Когда Величкин вошел в комнату ячейки, Данилов, положив левую руку на стол, с ужасом и любопытством разглядывал загоревшийся повыше кисти прыщ. Александр Тихонович очень боялся болезней и тщательно заливал иодом всякую ничтожную царапину или ранку. В его голове больше помещалось историй о заражениях крови, болезнях и загадочных недугах, чем сидело угрей у него на носу. А угрей этих было тоже препорядочно! Он часто и охотно рассуждал о бациллах и злокачественных опухолях, жаловался на какие-то таинственные боли в пояснице и на ломоту в суставах. Поздоровавшись с Величкиным, Данилов встал и запер дверь на согнутый крючок.
— Так надежней, — пояснил он. — Буду говорить с тобой напрямик, — начал он, садясь на место и сладострастно придавливая пальцем багровый прыщ. — Тут подано одно заявление. Вот возьми, ознакомься.
Он раскрыл синюю папку.
Величкин успел заметить, что на обложке ее написано: «О тов. Величкине». Острая боль клюнула его под ребро. Заявление было написано фиолетовыми чернилами на четырех больших страницах. Величкин взглянул на подпись.
— Маршанов, — сказал наблюдавший за ним Данилов. — Копает против меня. У него расчет тонкий: я за тебя заступлюсь, а он на этой невыгодной для нас почве даст мне бой.
Дочитав до конца, Величкин аккуратно сложил заявление и молча протянул его через стол Данилову.
— Ознакомился? — спросил Александр Тихонович. — Теперь я его изорву, — сказал он, раздирая заявление на части. — Ну, а теперь. — Данилов сбросил обрывки в корзину, — ты то же самое проделаешь вот с этим. Он вынул из папки сложенную вчетверо бумагу.
— Позволь, — сказал Величкин недоумевая. — Это ведь мое заявление?..
— Вот именно! Поэтому ты его сам и уничтожь!
— Но зачем? Я действительно хочу уйти с фабрики, чтобы несколько месяцев или, может быть, полгода поработать над изобретением.
Данилов помолчал немного.
— Там Маршанов пишет, что ты — примазавшийся интеллигент, что рабочая психология тебе чужда. Конечно, я считаю это вздором. Докажи, что я не ошибаюсь! — И он еще раз настойчиво ткнул Величкину его заявление.
— Это будет глупейший способ доказательства! — возмутился Величкин. — Так я ничего не докажу, кроме собственной дурости. Новое дело! Человек стоит накануне огромной победы, нужной для всего государства, а ему предлагают не петушиться и лечь спать. Нет, брат, этот номер не пройдет!
Величкин встал и, подергивая плечами, прошел несколько раз от стола к двери.
— Не горячись, — еще спокойней сказал Данилов. — Во всем этом ты прав. Но пойми: Маршанов вовсе не без оснований обвиняет тебя в манкировании партработой. Так или нет?
— Ну, так!
— Ты мажешь изобретать что угодно и сколько хочешь, но оставаться партийцем обязан. Так?
— Справедливо. — Величкин вспомнил, как Елена Федоровна говорила: «Ты можешь изобретать что угодно, но ложиться во-время спать», и усмехнулся этому совпадению. Эта улыбка обидела Данилова. Он стиснул зубы и досчитал про себя до двадцати, чтобы не загорячиться.
— Так вот. Это мы имеем сейчас, когда ты все-таки на фабрике, вместе со всеми нами. А когда уйдешь? У всей этой истории может быть очень печальный конец. Сегодня я порвал заявление Маршанова, а завтра мне напишут десять Маршановых. Да и, к тому же сказать, хорошо, если твое изобретение пройдет. А если ты останешься на бобах, в чем я лично почти не сомневаюсь? Ведь над изобретениями работают тысячи, а действительно удаются десятки.
— Мое удастся, — вяло сказал Величкин. — Оно не может…
Он не докончил и стал рассматривать голубей, прыгавших по подоконнику и ворковавших в тон ровной и непрерывной речи Данилова. Ему стало скучно, и он почувствовал, что сейчас уснет.
— Так взять обратно свое заявление ты не хочешь? — еще раз спросил Данилов.
— Не хочу. — зевая, ответил Величкин.
Молодой профессор Петров-Ланской носил золотые пенснэ, диагоналевые брюки и страдал ишиасом. Он принадлежал к тому сорту ученых, которым наука представляется не более, как нагромождением разнообразных фактов. Задачей каждого добросовестного исследователя они считают умелое приумножение этой груды фактов, а всякий научный труд расценивают только по числу содержащихся в нем сведений. Обобщения, гипотезы, теории и мировоззрения они в глубине души считают делом ребяческим и недостойным серьезных людей, хотя внешне и соблюдают по отношению к ним все приличия.
Их деятельность полезна и значительна. Их труды лежат в основе всякой работы, по-новому группирующей и обобщающей факты. Без их длительного и кропотливого труда невозможны были бы теории и системы, как лампа освещающие новый уголок мира или переворачивающие все в течение десятилетий накопленные воззрения. Без них наука в целом не подвинулась бы даже на дюйм.
И однако полезность не препятствует им оставаться людьми узкого кругозора, ограниченного тремя квадратными аршинами мельчайшего раздела мелкой специальности. Вокруг них всегда плотно стоит кольцо тяжелой добросовестной скуки. Таких людей не без основания бранят сухарями.
Эта кличка особенно подходила к Петрову-Ланскому. Она была прочно привинчена к его лбу. Вообразить этого человека ласкающим жену или младенца было невозможно. С ним не могло произойти столь печальное недоразумение.
Поэтому Зотов был чрезвычайно удивлен, когда, распахнув дверь в комнату профессора, увидел полную и красивую молодую женщину, которая шила, сидя между двух анилиновых фикусов.
Петров-Ланской стоял с молотком в руках и, склонив голову набок, критически рассматривал большую семейную фотографию, видимо, только сейчас водруженную на новый гвоздь.
— Чем могу служить? — спросил он Зотова, полуоборачиваясь и не выпуская из рук молотка. Он произнес эти слова таким тоном, точно спрашивал: «За каким чортом ты пришел?» Но Зотов был не из числа тех, кого смущает тон или то, что их не приглашают сесть.
— Видите ли, профессор, — начал Зотов, — у меня довольно длительный разговор. И я хотел бы показать вам кое-какие чертежи.
— К сожалению, я лишен… — заикнулся было профессор.
Однако жене так и не суждено было узнать, чего именно лишен профессор. Зотов перебил его и, быстро воскликнув: «Только пять минут, профессор!» — стал говорить почти скороговоркой, без знаков препинания и пауз.
Петров-Ланской безнадежно вздохнул и сел на диван.
Профессор не вбивал ни одного клина в зотовскую речь и только одобрительно покачивал головой. Однако этот невинный жест пугал Зотова. Студенты, занимавшиеся в семинарии Петрова-Ланского, хорошо знали, что означало такое покачивание. В нем были и ирония, и сарказм, и негодование, и возмущение. Если во время вашего доклада Петров-Ланской станет так качать головой, лучше и не пытайтесь закончить, садитесь на место сейчас же!
— Довольно, — скажет вдруг профессор и приподымется на носках, чтобы заглянуть в глаза студенту. Стекла его пенснэ покажутся вам двумя осколками Ледовитого океана. А затем он облокотится о стол и грустно скажет:
— Это чрезвычайно интересно! Чрезвычайно! Молодой человек заявил, что…
И все кончится!..
Зная это, Зотов понимал, что поведение Петрова-Ланского не предвещает изобретению ничего