студентом, а Величкин работал на фабрике. Кони их снова пошли рядом. И сейчас, когда Величкину понадобился товарищ для большого дела, он понял, что этим товарищем может стать только Иннокентий Зотов.
В 10.30 поезд подошел к высокому дебаркадеру. Дорожные дружбы рассыпались. Толкаясь и спеша, ударяя друг друга чемоданами под коленки, пассажиры пробивались к выходам. Все они торопились к семье, квартире, утреннему чаю. Скучная московская пыль медленно оседала на их платье и ботинки, смешиваясь с пылью далеких южных городов.
Величкин торопился, как и другие, и больше других. Но не домой он спешил. На Новинский бульвар он заехал только оставить вещи и умыться. Он наспех обнял удивленную его преждевременным приездом мать. Елена Федоровна была и рада сыну и огорчена тем, что он прервал и испортил свой отдых. Впрочем, втайне она полагала, что в доме отдыха Сергей плохо питался, и потом он, вероятно, так далеко заплывал в море…
Елена Федоровна тотчас поняла, что ее сын опять озабочен и увлечен каким-то новым планом. Он, например, даже не заметил перемен, происшедших за время его отсутствия в этой маленькой, чисто выбеленной комнате, а Елена Федоровна считала эти перемены, как и все, относящееся до ее сына, делом значительным и важным.
Ей удалось очень дешево (по случаю) купить два тигровых коврика. Один из них она повесила над кроватью сына, прикрыв им холодную наружную стену, а другой постелила в ногах, чтобы, одеваясь и раздеваясь, Сергей не наступал на простудный паркет. И по тому, что Величкин не обратил внимания на коврики, и по множеству других мелких признаков, которых посторонний человек вовсе бы и не приметил, но которые ей, матери, были совершенно понятны и ясны, она видела, что Сергей находится в так часто у него повторяющемся и так неприятном ей настроении. Таким вот сосредоточенным, пристально рассматривающим собственные мысли, рассеянно-ласковым он бывал всегда, когда им овладевала новая идея или увлечение. Именно таким он был и перед тем, как, забрав из верхнего комода свои метрики и пятисотенную бумажку, убежал из дому, чтобы поступить в Красную армию.
Елена Федоровна хорошо знала своего сына. Двадцать лет все ее помыслы были сосредоточены вокруг его судьбы и переживаний. Так было с того самого дня, когда, преследуемый полицией, революционер Федор Величкин эмигрировал в Париж, оставив ее одну с трехлетним ребенком. С тех пор, постоянно изворачиваясь и перебиваясь, то стряпая домашние обеды, то открывая шляпный магазин «Бомонд», то давая уроки, она неизменно преследовала и осуществляла свою главную и единственную жизненную цель — дать Сергею, или, как звали его дома, Ежику, лучшее, по ее понятиям, воспитание. Как бы плохо ни раскупались шляпы «Бомонда», какое бы равнодушие ни проявляли граждане города N-ска к «сытному и питательному домашнему столу», Сергей был одет в лучший из возможных бархатных костюмчиков, и лучшие в городе учителя готовили его в гимназию, преподавая ему таблицу мер и этимологию. Елена Федоровна читала энциклопедический словарь, чтобы уметь отвечать на расспросы сына. Она годами не ходила ни в театр, ни в гости, потому что мальчик не любил засыпать без ее прощального поцелуя.
Как тогда, так и сейчас смысл ее существования сводился только к тому, чтобы обеспечить и устроить жизнь сына. Ей ли было не знать Сергея Величкина!
И Елена Федоровна нисколько не ошибалась. В самом деле, все мысли Величкина были направлены только по одной дороге. Ему нужно было как можно скорей увидеться с Иннокентием Зотовым.
Зотов жил неподалеку — в Прямом переулке. В темном, пахнущем пеленками и жареным луком коридоре его квартиры сыновья соседа, бухгалтера Шпольского, ссорились, оспаривая лестное право первому выпалить из пугача. Они же и сообщили Величкину, что дверь заперта, потому что дядя Иннокентий уехал на все лето.
— На практику, — добавил младший, видимо гордясь своей осведомленностью.
Этой возможности Величкин не предвидел. Это означало, что и его приезд и вся его спешка оказались напрасными. С Иннокентием они не переписывались; куда уехал его друг, он не знал, и, следовательно, нужно было ждать несколько недель, а может быть, даже и месяцев.
Величкин несколько времени постоял около двери, которую молодые Шпольские исчертили и изрисовали так сильно, что она сделалась похожей на карту путей сообщения. Он огорченно и бесцельно повторил три или четыре раза: «Уехал? Так, так!..» и «Значит, он уехал? Так…» — и медленно спустился по той самой лестнице, по которой, поднимаясь, прыгал через несколько ступенек. Потом Величкин опять поднялся, написал и подсунул под дверь короткую записку и снова вышел на улицу.
Зотова не было, и Москва показалась Величкину пустой. Он бродил по раскаленному городу. Размягченный пыльным июньским солнцем асфальт подавался и оседал под каблуком. Вдоль улиц грохотали и лязгали оглушительные грузовики, груженые длинными, волочащимися и громыхающими железными брусьями.
Величкин не привез с Кавказа ничего из обычных сувениров: ни заостренной кизиловой палки с монограммой, ни узкого пояса со многими пряжками и ремешками, ни даже открыток с видом на Эльбрус и пышную гостиницу. Зато он для чего-то вез с собой через две тысячи километров лист магнолии, завернутый в носовой платок. Хотя в дороге Величкин часто смачивая платок водой, лист начал засыхать. Елена Федоровна хотела выбросить его в форточку, но Величкин отнял его и, тщательно расправив, спрятал между страниц Плеханова.
О том, почему и зачем ему понадобилась эта поблекшая реликвия, он не рассказал.
Величкин не был на фабрике больше двух недель и ждал, что его окружат со всех сторон, будут хлопать по плечу, удивляться добротному рыбацкому загару, спрашивать, почему он так скоро вернулся. На самом деле все случилось не так.
Данилов, например, не выразил ни особенной радости, ни, тем более, удивления. Он сидел за своим большим столом в такой аккуратной и гигиенической позе, какие обычно можно наблюдать только на плакатах, рекомендующих работникам умственного труда и учащимся идеальное рабочее положение. Данилов не слишком нагибался над столом, но и не слишком откидывался назад; свет падал на его писание с левой стороны, а бумага, на которой он писал, лежала не чересчур наискось, но и не совсем прямо.
Когда Величкин вошел в комнату ячейки. Данилов посмотрел на него и, не здороваясь, сказал:
— Вот хорошо, что ты пришел. Мы намечаем тебя в культкомиссию, Серега. — Данилов концом карандаша постучал по выступающим желтым передним зубам. — Не возражаешь?
— Прежде всего здравствуй, — сказал Величкин, — а во-вторых, возражаю. Я ведь только позавчера приехал. Дайте мне отдышаться.
— Как-раз наоборот! Ты только приехал, отдохнул, не нес никакой нагрузки — вот возьмись со свежей силой за работу. Так договорились? Я зафиксирую. — И Данилов раскрыл толстую записную книжку.
Величкин только вздохнул.
— Очевидно, действительно договорились, раз ты записываешь, — сказал он. — Придется работать.
— Да, да, Серега, уж будь друг, поработай. Мысиков там совершенная шляпа с ручкой. А на тебя я, сам знаешь, надеюсь…. У меня последние дни ужасные головные боли, — пожаловался Данилов, сходя с официального тона, — будто крыса в голову забралась. Отчего бы это?
Только выйдя во двор, Величкин заметил, что, ничего не возразив, подчинился совершенно неинтересному и трудному назначению. Эта новая нагрузка шла вразрез со всеми его теперешними планами, требовавшими много свободного времени.
Но такова уж была странная природа Александра Тихоновича Данилова. Он никогда не кричал, не суетился, не распекал; говорил и работал медленно, потихоньку переворачивая и вороша слова и мысли. Но выходило как-то так, что, не торопясь, не командуя, он в каждом споре ставил на своем. Медленной своей