походкой он однако поспевал обойти все углы и стороны большого заводского хозяйства, расписанного по страницам его записной книжки. Там каждый человек и всякая вещь имели свое место. О каждом там значились хотя бы две — три написанные невероятно мелко, с непонятными сокращениями фразы. Предусмотрительная надпись на обложке гласила:

Отпуск Величкина еще не закончился, и Сергей все дни проводил в Румянцевской библиотеке. Он говорил, что в библиотеке изучает вопросы китайской революции. Но если бы спрашивающий последовал за Величкиным в Старо-Ваганьковский переулок, вошел в кружевные ворота, обогнул крошечный круглый скверик, где ребятишки, точно веселые козявки, копошились в песке, оглянулся влево — на неуклюжую каменную глыбу с надписью «Каменная баба, найденная при раскопках», — прошел между двух прилегших у дверей наивных мордастых львов, сдал пальто неторопливому старичку и, поднявшись по широкой лестнице, уселся рядом с Величкиным за длинный, обитый тисненой клеенкой стол, он бы с удивлением заметил, что его сосед изучает китайскую революцию по толстым книгам, уснащенным математическими формулами и многочисленными чертежами машин, станков и двигателей.

Библиотека походила на бесшумную фабрику. Пятьсот или шестьсот человек в такт двигали карандашами. Когда Величкин поднимался курить на хоры и сверху глядел на длинный трехсветный зал, это придуманное им сходство казалось ему особенно верным. Он проводил аналогию и дальше, называя, например, комнатушку, из которой бесшумные библиотекари в синих халатах выдавали книги, инструментальной, а горбуна, отбиравшего пропуска у входа, табельщиком.

Отсюда, с хор, зрелище развертывалось почти величественное. Смутный, ровный шум, производимый тысячью отдельных мелких и тихих движений, поднимался к расписному потолку, достигая до гипсового Платона. Вздохи согнувшихся над книгами девушек запутывались и повисали в мужицкой бороде Сократа и в лаврах Аристотеля. Сверху эти освещенные ровным и легким электричеством девушки представлялись вырезанными из бархата.

Затем Величкин спускался вниз и входил в раму, в картину, которой только-что был сторонним наблюдателем.

Приятно было чувствовать себя частью этого умного коллектива, приятно было, что на него сейчас смотрят сверху. Он с особенным вкусом и удовольствием пододвигал стул, раскладывал тетрадь и заострял карандаш.

В четверг Величкин пришел в библиотеку к десяти. Как всегда, после часа занятий он поднялся на хоры и, прислонясь к баллюстраде, посмотрел вниз.

Черноволосая девушка показалась ему знакомой. Он не был уверен в том, что действительно знает ее. Может быть, это было случайное и минутное впечатление. Бывают ведь дни, когда все прохожие кажутся знакомыми.

Величкин занимался, как всегда, внимательно и усидчиво. Он выписывал на картонные квадратные картонки какие-то формулы и над некоторыми из них подолгу сидел задумавшись. Читал он очень быстро, часто перелистывая страницы, но на некоторых фразах задерживался и перечитывал.

Несмотря на то, что работа очень занимала его и была важна. Величкин все не мог отделаться от смутного беспокойства. Какое-то неясное воспоминание тревожило его своим легким прикосновением. Оно не отливалось в слова и только набегало на мысли, расплывчатое и неуловимое, как легкая тень полуденного облака.

Только когда, сдавая книги, Величкин случайно очутился в очереди позади этой девушки, когда он отчетливо и близко рассмотрел ее не совсем правильное, но чрезвычайно живое лицо, нежную родинку над верхней губой, сплошь залитые тушью глаза и смуглую прохладную кожу, он понял, что эта, еще мальчишески резкая в движениях, но уже загадочная и обещающая, как не наступившее утро, девушка — та самая Галя Матусевич, которая жила на Верхней Донской улице, носила коричневые ленточки в узких, топорщащихся, накрахмаленных косичках, с которой они однажды утром поцеловались, сидя на решетчатой садовой скамье, а в другой раз отправились через заросли бузины и болиголова искать горизонт. Он легонько дернул ее сзади за стриженые жесткие волосы и сказал: «Галя!» Она вздрогнула и оглянулась.

Сначала Галя не узнала Величкина. Но через несколько секунд она своим прежним, не изменившимся за столько времени жестом подняла руки к вискам, оправляя прическу и стирая десять лет разлуки.

— Неужели это ты, Сережа? — сказала она так громко, что библиотекари зашикали и замахали руками

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

За последние годы, и особенно за последние месяцы Гале обрыдло все в этом постылом маленьком южном городке. Нельзя было жить больше ни одной недели в этих стенах, которые восемнадцать лет обступали ее и давили. Они наваливались на плечи всей кирпичной многопудовой тяжестью. В каждой выбоине и щели паркета вместе с крысами и мокрицами жили традиции и воспоминания. Даже узор обоев был изучен. Галя знала, сколько васильковых букетов в каждом поперечном ряду и в каждой диагонали. Закрыв глаза, она могла одну за другой воспроизвести все те странные фигуры причудливых животных и неуклюжих человечков, какие ее воображение годами создавало из трещин на потолке или на белых кафлях голландки.

Все в этом человечьем жилье было устойчиво, неподвижно, сделано на века. Сильнейшее землетрясение обошло бы дом стороной, не решившись стронуть раздвижной обеденный стол с обычного места. Грузные широкоплечие шкафы выросли прямо из-под пола. Ножки кроватей уходили корнями в плинтусы и в квадраты паркета.

Когда распродавали мебель, чтобы оборудовать переезд семьи в Москву, Галя радовалась унижению врага, вчера несокрушимого. Теперь они жалобно стонали, эти кровати! Их пружины рыдали с лирической скорбью. А еще так недавно они трубили хрипло и победоносно. Каждое утро они рычали, как опьяненные битвой и вином боевые слоны. Каждое утро в один и тот же час они аккомпанировали одним и тем же репликам, эти никкелированные свидетели интимной и жалкой жизни семьи.

Ежедневно, в 71/2 часов пополуночи, в будни и в красные числа, шел ли косой близорукий дождь или бойкое солнце звонко стучало в окно, отец, свешивая из-под одеяла желтые волосатые ноги в теплых кальсонах, под гром пружин произносил одну и ту же же фразу. В течение восемнадцати лет он не изменил в ной ни одной интонации.

— Куды девали мои туфли, куды? — раздраженно и нетерпеливо спрашивал он, почесывая жирную грудь и слепленный из белого мыла живот.

И все-таки каждый вечер мать неизменно прятала туфли под шкаф или за буфет, совершая этим тяжкое преступление против великих законов аккуратности и порядка, установленных отцом и незыблемых.

В поезде, на пути в Москву, Галя впервые в жизни не была разбужена отцовской филиппикой о туфлях. Проснувшись, она увидела только, как отец, тоскливо кряхтя, слезал с верхней полки. С его заштопанных ботинок осыпалась пыль. Божество было совлечено с пьедестала и водворено в жесткий вагон почтового поезда. Но и здесь старый Соломон продолжал поучать и негодовать. Он возмущался и неправильно уложенной корзинкой и грубостью проводника. И здесь суждения Матусевича были справедливы и симметричны. Это была та самая безукоризненная и удручающая симметрия, с которой в квартире стояли комоды и фарфоровые мальчики, та самая душная симметрия, которая рано воспитала в Гале страсть к протесту, какой-то своеобразный инстинкт противоречия.

Одним из пунктов в семейной конституции был твердый список взаимно исключающих кушаний. Нельзя было, например, пить молоко после яблок или есть компот после селедки. Если кто-нибудь нарушал эти неписанные правила, мать, всплескивая руками и приподымая шелковые усики, говорила:

— После молока яблоки? Это же верная холера!

И Галя нарочно, на зло наедалась отвратительной, невкусной зеленой шелковицей, запивая ее

Вы читаете Дружба
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату