не мог спокойно слушать пение Величкина. Со страдающим зубоврачебным лицом он зажал уши и стал просить Величкина замолчать. По меткому выражению Валентина Матусевича, Величкин пел так, что лошади с испугу забивались в далекие переулки и долго оттуда не выходили.
Разлинованные в клетку окна мастерской еще скупо фильтровали поздний и по-ученически неумелый зимний рассвет. Трансмиссия одиноко тосковала под бетонным потолком. Величкин вставил один из трех приготовленных с вечера резцов в станок и вспотевшей ладонью взялся за рукоятку. Но Зотов остановил его.
— Погоди, Сергун! — сказал он и глубоко вздохнул, набирая воздух, как для прыжка в воду.
Они постояли минуту молча, глядя друг другу в глаза, и, не сказав ни слова, пожали друг другу руки. На них смотрели немногочисленные в этот час посетители студенческой мастерской. Большинство пришло только потому, что хотело своими глазами видеть провал зотовского изобретения. Все они дружески хлопали Зотова по плечу, звали его по имени и с нетерпением ждали, когда же наконец сломается его пресловутая машинка. Сущности изобретения никто из них толком не знал. На этот счет в училище ходили самые вздорные слухи.
Присутствие посторонних не входило в расчеты друзей. Но избавиться от назойливых доброжелателей было невозможно.
Станок работал нормально. Длинные изломанные стружки пронизывали маслянистый воздух. Вся большая поверхность болванки становилась серебряной, блестящей, как новенькое перо. Черная шкура смывалась с металла, как сажа с лица Сандрильоны. Каждые несколько оборотов патрона прибавляли новую узенькую, пронзительную полоску, на миллиметр увеличивая заточенное пространство. Блеск наступал на черноту, как разливающаяся река, вползающая на отлогий берег.
В привычной атмосфере мастерской, за обычным и знакомым делом Сергей почувствовал себя лучше и тверже.
Резец Зотова-Величкина вел себя отлично. Ровно и неторопливо он снимал один слой стали за другим. Обычному резцу давно бы уж пришла пора отправляться в заточку, а этот только ронял чешуйки да утончался.
Проработав два часа. Величкин остановил станок. Измерили толщину резца. Она подходила довольно близко к предварительно вычисленной норме.
— Можно считать дело законченным, — просто сказал Зотов, складывая микрометр в футляр. — Резец работает правильно.
Величкин впервые за сегодняшнее утро увидел, что за окном светит солнце и летают галки, а в мастерской, кроме них и их резца, есть еще люди, станки и верстаки.
В мастерскую вошел Лавр Петрович. Он подошел к станку, вскинул лорнет и внимательно, осмотрел резец.
— Сколько часов? — отрывисто спросил он. — Стачиваемость? Приближение к предварительному расчету?
Величкин с любопытством следил за лицом профессора. Как всякий не достигший тридцати лет человек, он почитал себя большим физиономистом. Однако на этом снежном лице он не высмотрел ничего, кроме маски вежливого участия.
Величкин снова передвинул рукоятку, сталь заворчала, и на асфальтовый пол полились новые ручьи стружек и масла.
По институту уже успел пройти слух о происходящем, и едва не весь механический факультет толпился в мастерской. В присутствии Лавра Петровича все стояли молча и тихо, как на первомайской присяге. Профессор внимательно смотрел на станок, а Зотов — на стружковую бороду профессора.
На восемнадцатой минуте звук неожиданно изменился. Послышался какой-то скрип. Стоявшие поодаль студенты не поняли, в чем дело. Профессор сгреб бороду в кулак и шагнул вперед. Величкин остановил станок. Острие великолепного резца совершенно затупилось и не брало стали. Величкин вынул резец и с отвращением отшвырнул его.
В толпе заулыбались и захихикали. Лавр Петрович оглянулся и строго посмотрел из-под лорнета. Смеющиеся замолчали.
Проба второго резца дала те же результаты. Отлично проработав пятьдесят семь минут, он затупился на пятьдесят восьмой.
То же случилось и с третьим.
Теперь даже лорнет не мог унять смешков. Оскаленные зубы мелькали во всех концах мастерской.
Величкину казалось, что смеющиеся студенты сейчас заулюлюкают и кинутся на него. Он вспомнил, что со вчерашнего дня ничего не ел. Ноги стали как хлопковые; они больше не держали его.
Туман быстро заволакивал углы здания. Он все теснее сдвигал свое кольцо. Сперва желтой пастью он проглотил студентов, потом Иннокентия, профессора и станок. Волны смыкались и шумели над головой Сергея Величкина. Не охваченным остался только узкий секундный круг.
Из влажной темноты донесся чей-то последний голос, и мохнатая простыня тумана с головой окутала Величкина.
В степях, над лесами, над звоном колоколов, над кухонным чадом, над человеческой грустью и замерзшими озерами гудели телеграфные провода, прогибаясь под тяжестью полновесных коротких слов.
Радость началась у песчаных берегов чужого моря, где босоногие волны плясали под тенью пальм. Она миновала Владивосток и Пермь, скользнула по рычажкам юзовских аппаратов, распласталась поперек сырых матриц и подожгла столицу с восьми застав.
Полтора года назад Величкин в такой же колонне шел к английскому посольству. Он почти с презрением рассматривал тогда этих толпящихся на тротуарах зевак. Во всех демонстрациях самым приятным было проходить, залихватски оглядываясь на них — на чужаков. Это было почти так же хорошо, как ехать в первой шеренге первой входящей в город разведки. Оттого, что чужие, враждебные и недоумевающие глаза следили за его движениями, он бывало шел по осенним булыжникам как по расстеленным цветам.
А сегодня Величкин сам стоял на панели за милицейской цепью и колючей, непронимаемой решеткой металлических взглядов.
Пронесли традиционного, пляшущего на шесте Чемберлена. Все было обычное, знакомое, до расстегнутых воротов комсомольцев, до последней нотки оркестра. Величкин проскользнул за цепь и пристроился пятым в ряд. Но на него закричали и засердились сразу со многих сторон. Возмущенные демонстранты и суетливые руководители колонн порицали его за то, что он портит строй и нарушает общий порядок.
Величкин не стал спорить; махнув рукой, он вышел из рядов. Ему хотелось плакать и ругаться. Вдруг в двадцати шагах он увидел знакомое большое знамя, расшитое золотом по бархату. Это была его фабрика. Вот длинные усы Данилова. Илюша Францель шел мелкими шажками, склонив голову набок.
— Илюша! — крикнул Величкин, но его возглас услышали только несколько ближайших соседей. Шум оркестров заглушил голос. Францель даже не обернулся.
Величкин пошел прочь от этой улицы. Он свернул в переулок и побрел к дому.
Демонстрация вытолкнула его, как пробку! Он был здесь чужой. Кто он такой для них? Шкурник и дезертир! «Он хуже собаки!» — говорит о таких людях Валентин Матусевич. А теперь всякий имеет право сказать это о нем. И говорят. Вот Илюша даже не оглянулся. Они шли мимо с кожаным равнодушием. Их взгляды скользили через его лицо, не задерживаясь.
Величкин возвращался домой путанными литературными переулками, впадающими в каменное русло Арбата. Чужая, просвечивающая сквозь маленькие окна жизнь звала его. Ему хотелось сесть за стол,