места, или, вернее полуместа, которое он занимал между шампенуазкой и больничным служителем. Ведь за всеми этими страданиями виднелся Париж и в нем Жак!
В ночь второго дня, около трех часов утра, я внезапно был разбужен необыкновенным шумом. Поезд остановился, и весь вагон был в волнении.
Я услышал, как больничный служитель сказал жене:
— Наконец-то приехали!
— Куда? — спросил я, протирая глаза.
— В Париж, чорт возьми!
Я бросился к дверям. Никаких строений; чистое поле, несколько газовых рожков и местами — большие кучи древесного угля, а вдали — яркий красный свет и глухой шум, напоминавший шум морских волн. Какой-то человек с маленьким фонарем в руке подходил ко всем вагонам, выкрикивая: 'Париж! Париж! Позвольте билеты'. Я бессознательно откинулся назад, охваченный ужасом. Это был Париж!
О, громадный, жестокий город! Маленький Человек не без основания чувствовал страх пред тобою!
Пять минут спустя мы подъехали к вокзалу. Жак ждал меня тут уже более часа. Я издали увидел его длинную, сутуловатую фигуру, его длинные, как телеграфные столбы, руки, которыми он делал мне знаки из-за решетки. Одним прыжком я очутился рядом с ним.
— Жак, милый Жак!
— Даниель, дитя мое!
И наши души точно слились в горячем объятии рук. К несчастью, вокзалы наших дорог не приспособлены для этих объятий. Есть залы для багажа, но нет специальных зал для душевных излияний, для встречи душ. Нас толкали, давили…
— Проходите! проходите! — кричали багажные.
— Уйдем поскорее, — сказал мне Жак вполголоса. — Я завтра пошлю за твоим багажом.
И рука об руку, счастливые, легкие, как наши карманы, мы пошли по направлению к Латинскому кварталу.
Я часто впоследствии старался воспроизвести впечатление, произведенное на меня Парижем в эту первую ночь, но вещи, как и люди, имеют, когда мы видим их в первый раз, совершенно своеобразную физиономию, которой мы потом не находим в них. Я не могу воспроизвести Париж, каким я видел его в ночь моего приезда. Это какой-то своеобразный город в тумане, город, через который я проезжал когда-то давно, очень давно, еще в раннем детстве, и в который не возвращался с тех пор.
Помню деревянный мост на темной реке, широкую, пустынную набережную и громадный сад вдоль этой набережной. Мы с минуту постояли у этого сада. За решеткой, которой он был обнесен, смутно обрисовывались домики, лужайки, пруды, деревья, покрытые инеем.
— Это Ботанический сад, — сказал мне Жак. — В нем очень много белых медведей, львов, змей, гиппопотамов…
Из сада доносился запах диких зверей, и по временам раздавался пронзительный крик или глухой рев.
Прижавшись к Жаку, я смотрел сквозь решетку и, смешивая в одном чувстве страха неведомый Париж и таинственный сад, я представлял себе, что попал в большую, темную пещеру, полную диких зверей, готовых броситься на меня. К счастью, я был не один. Жак мог защитить меня… Жак, милый Жак! О, если бы ты всегда был со мною!
Мы шли долго, очень долго по темным, бесконечным улицам. Наконец, Жак остановился у какой-то церкви.
— Вот мы и в Сен-Жермен де-Пре, — сказал он. — Наша комната там наверху.
— ?… На колокольне?
— Да, на колокольне… Это очень удобно, всегда знаешь часы.
Жак преувеличивал немного. Он жил в доме, рядом с церковью, в маленькой мансарде, в пятом или шестом этаже; окно его комнатки выходило на Сен-Жерменскую колокольню и находилось на одном уровне с циферблатом часов на колокольне.
Войдя в комнату, я радостно воскликнул:
— Огонь в камине! Какое счастье!
И я тотчас подбежал к камину и стал греть свои окоченевшие от холода ноги, рискуя расплавить резину. Только в этот момент Жак заметил мою странную обувь. Она очень рассмешила его.
— Милый мой, — сказал он, — есть много знаменитых людей, которые пришли в Париж в деревянных башмаках и хвастают этим. Ты будешь хвастать тем, что приехал в Париж в резиновой обуви, это гораздо оригинальнее. А пока надень эти туфли и приступим к пирогу.
Говоря это, добрый Жак придвинул к пылающему камину столик, который стоял уже накрытый в углу.
II. 'ОТ СЕН-НИЗЬЕРСКОГО АББАТА'
Боже, как хорошо было в эту ночь в комнате Жака! Как весело отражался огонь камина на нашей скатерти! Как пахло фиалками старое вино в запечатанной бутылке! А пирог! Как вкусна была его поджаристая корочка! Теперь не делают таких пирогов. И вина такого ты никогда не будешь пить, бедный Эйсет!
Сидя против меня, по другую сторону стола, Жак постоянно подливал мне вина, и каждый раз, когда я поднимал глаза, я встречал его нежный, чисто материнский взгляд, устремленный на меня. Я был так счастлив! Меня точно охватила лихорадка, и я говорил, говорил без умолка.
— Да ешь же, — настаивал Жак, накладывая мне на тарелку.
Но я продолжал говорить и почти не ел. Тогда, чтобы заставить меня замолчать, Жак сам начал говорить, рассказывать все, что он делал в течение этого года.
— Когда ты уехал, — сказал он (он всегда говорил о самых грустных вещах со своей доброй, милой улыбкой), — когда ты уехал, у нас стало еще мрачнее. Отец совсем перестал работать. Он проводил все свое время в магазине, браня революционеров и называя меня ослом, но это нисколько не улучшало положения. Каждый день протестовались векселя, через каждые два дня являлись к нам судебные пристава. При каждом звонке мы вздрагивали… Ах, ты уехал во-время!
'После месяца такого ужасного существования отец мой уехал в Бретань по поручению Общества Виноторговцев, а мать к дяде Баптисту. Я провожал их обоих, и, можешь себе представить, сколько слез я пролил… После их отъезда вся наша обстановка была продана с молотка — на моих глазах, у дверей нашего дома! О, если бы ты знал, как ужасно присутствовать при разорении домашнего очага! Трудно сказать, насколько эти неодушевленные предметы нашей обстановки связаны с нашей душевной жизнью… Уверяю тебя, когда уносили бельевой шкаф — ты знаешь, тот, на котором были нарисованы розовые амуры и скрипки, — мне хотелось побежать за носильщиком и крикнуть: 'Оставьте его!' Ты ведь понимаешь это чувство, не правда ли?
'Из всей нашей обстановки я оставил себе только стул, матрац и половую щетку; щетка эта очень пригодилась впоследствии, как ты увидишь. Я перенес все это богатство в одну из комнат нашей квартиры на Фонарной улице, так как за нее было уплачено за два месяца вперед, и, таким образом, очутился один в этом большом, холодном, пустом доме. Боже, как тоскливо было там! Каждый вечер, возвращаясь из конторы, я с новым ужасом смотрел на голые стены помещения; я переходил из комнаты в комнату, хлопал дверьми, чтобы нарушить мертвую тишину. Иногда мне казалось, что меня зовут в магазин, и я кричал: 'Сейчас, сейчас!' Когда я входил в комнату матери, мне все казалось, что увижу ее в кресле, у окна, с вязаньем в руках…
'К довершению несчастья, в доме опять появились тараканы. Эти ужасные твари, которых мы с таким трудом выжили по приезде в Лион, узнали, вероятно, о вашем отъезде и произвели новое нашествие, более ужасное, чем первое… Вначале я пытался сопротивляться им. Я проводил вечера в кухне, со свечой в одной руке и с щеткой в другой, отбиваясь, как лев, но не переставая плакать. К сожалению, я был один и должен