Старец Иоаким добродушно улыбнулся, погладил свою редковатую бороду и начал наставительно и кротко:
— Чадо моё. Не ведаю, як звати тебе, як величати… Добре, шо старость чтишь и ей первенство желаешь. Но спрошу я тебя: слыхал ли, што тут мною объявлено було о двух царевичах? И ещё спрошу вот два древа, росле, но бесплодие ветла чи вязь там подорожный… А вот — невелика вишенка, молода, кудрява, вся не тильки цветом, но и плодами обременённая. Што изберёшь? Кого из двух почтишь?.. То ли древо, што старей и без пользы, или плодовитое, хотя и молоде? Так и оба ти брата-царевичи. И знову пытаю тебе, ково изберёшь?
— А как я помышляю: царевичу Иоанну Алексеичу, как он старший есть и летами совершён, и подобает быть единым государем всея Руси, — только и мог повторить, как заученный урок, обескураженный Сумбулов.
Но его уж и слушать не стали. Патриарху со всех сторон кричали:
— Петра… Ево, вот ево… Царевича Петра на царство…
И все глаза и руки обратились к Петру, которого сторонники догадались в эту минуту вывести из спальни почившего брата.
Милославские с друзьями пытались было заговорить. Но Иоаким поспешно возгласил:
— Аминь, и я реку, как уж единожды сказал. Теперь ще народ испытаты треба. Народа воля повершить наш выбор. Як Москва желае, тако и мы сотворим. Ходимте, царевичи, князья та бояре… А ты, государь-царевич, тут помедли с государыней-матушкой да с присными твоими. Я позову, як треба буде.
Пётр и вся семья Нарышкиных остались в палате, а патриарх, окружённый всеми боярами, властями, вышел на площадь, что у церкви Нерукотворного Спаса за оградой.
Едва задал Иоаким свой вопрос, одним кликом, одним именем ответила многоголовая, густая толпа.
— Петра на царство. Хотим царевича Петра!
— Единого его ли? Алибо оба да обще царствують, с братом Яном Алексеичем? — для большей ясности повторил вопрос патриарх, твёрдо уверенный в том, как ответит народ, заранее умно подогретый и настроенный посланцами самого патриарха и Нарышкиных.
— Петра одново… Ему одному государем быть… Не надо Ивана… Петра на царство!..
И без конца гремел, повторялся этот же народный приказ…
— Так буде воля Божия!.. Иду нарекати царя. А вы уси — и прости люди, и ратни — идить во храмы кремлёвские. Там усе приуготовано. Примить присягу царю и государю, великому князю Петру Алексеичу, самодержцу всея Великия, Малыя и Белыя России. Аминь… Хай живе на многия лета!..
— На многия ле-ееета…
Восторженный клич потряс окна дворца и долетел до царевичей и царевен, до семьи Нарышкиных, до всего гнёзда Милославских, которые здесь в одном покое стояли и ждали как разрешит судьба их многолетний спор?
Услышав эти крики, вздрогнула, вскинула головой царевна Софья и вышла из покоя, а за ней и все царевны, старшие и меньшие.
Радостью засветилось лицо Натальи, когда она с молчаливым благословеньем опустила руки на голову царевича-сына, в этот самый миг призванного на престол голосом народа. Вернулся патриарх. С ним вместе все прошли в Крестовую палату. Грянул хор: «Аксиос..», «Осанна!»
И совершилось наречение на царство царя Петра Алексеевича, первого императора и Великого в грядущем…
Всю ночь толпы народа, переходя из одного собора в другой, совершали поклонение перед телом усопшего Федора и присягали новому царю-отроку Петру Алексеевичу и всему роду его. Везде на посадах, в стрелецких слободах, на окраинах столицы, как и в Кремле, разосланные гонцы собирали стрельцов и народ во храмы — и все приносили присягу новому государю, а священство служило панихиды по усопшем Федоре.
Крупными, быстрыми шагами, совсем не по-девичьи, ходит взад и вперёд по своему покою царевна Софья.
Остальные сестры уселись тут же, теснятся на скамье, словно опасаясь чего-то или взаимно защищая одна другую. Самая старшая, Евдокия, которой пошёл тридцать третий год, рыхлая, почти совсем увядшая, сидит в углу, прислонясь к стене, уронив на колени пухлые, белые, унизанные перстнями руки и тупо глядит перед собой глазами без выражения, словно и не видит ничего: ни Софьи, мятущейся по тесному покою, ни сестёр Марфы, Марии и Федосьи, прижавшихся к ней с обеих сторон.
Порою слезы набегают на глаза царевны, собираются в их неподвижно уставленных маленьких глазках, выкатываются из-под опухших век и падают, скатываясь по щекам, высокую, ожирелую, медленно вздымающуюся грудь. Екатерина, самая миловидная из сестёр, но тоже тучная, двадцатичетырехлетняя девушка, кажется много старше. Она сидит чуть в стороне, облокотясь на стол, и перелистывает большой том «Символ Веры», сочинение Симеона Полоцкого, на первом листе которого красивым, чётким почерком с разноцветными украшениями было написано посвящение от автора царевне Софье.
Придвинув поближе канделябр со свечами, слабо освещающий покой, довольно медленно разбирает царевна писаные строки, испещрённые замысловатыми завитушками и росчерками искусного каллиграфа.
Тоскливые думы одолевают Екатерину, как и остальных царевен. Но она не любит печального, грустного в жизни. И чтобы отогнать чёрные мысли, вчитывается девушка в давно знакомые ей размеренные строки, которыми как-то не интересовалась раньше:
Дальше пиит говорит, как царевна, узнав о новой книге Симеона, «возжелала сама её созерцати и, ещё вчерне бывшу, прилежно читати»… И как ей понравилась книга, почему и приказала переписать сочинение начисто, как его поднёс Софье Полоцкий. Вместе с книгой и себя поручает он вниманию и милостям царевны и кончает льстивой, витиеватой похвалой:
Почти вслух дочитывает Екатерина напыщенную оду, а сама думает: «Вот какие люди хвалили сестру. Умела же добиться. И все мы ей верили, что сделает она по-своему, не пустит на трон отродье Нарышкиной… А тут…»