И тёмной, беспросветной тучей рисуется ей будущая жизнь, какая предстоит им, сёстрам-царевнам. Так же заглохнут, завянут они, как их старухи тётки, вековечные девули, больные, обезличенные, вздорные, доживающие век в молитвах, в постах, в среде своих сенных девок, шутих, дурок и юродивых…
Не в такой ясной, отчётливой форме, но эти мысли теснятся в душе царевны.
И свою тоску, своё предчувствие печального будущего она связывает с сестрой Софьей, её винит во всём. Уж если ей все верили, она должна была дойти до цели, не останавливаясь ни перед чем… Мало ли есть средств? Можно проникнуть и в терем Натальи, и в покои Петра… Не бессмертные же они… Грех, правда, великий грех… Так всякий грех замолить можно. И, наконец, расплата за грех ещё не скоро будет, там, в иной жизни. А прожить так, как теперь, придётся ещё много лет… Это же хуже ада… И во всём Софья виновата…
А Софья, она думает почти то же, что и сестра, тоже винит себя теперь в нерешительности, и молча шагает мимо сестёр. Все больнее сжимает, ломает себе пальцы; порой подносит их к зубам, схватывает и зажимает почти до крови, чтобы не дать вырваться бешеному, злобному рыданию, подступающему к самому горлу, от которого грудь так и ходит ходуном.
За дверью послышались шаги и голоса.
Вздрогнули царевны. Неужели это идут за ними от Нарышкиных? Узнали, конечно, о сношениях со стрельцами, с боярами. И, пользуясь удачей, властью, попавшей к ним в руки, отвезут всех в монастырь, заставят насильно постричься…
Это опасение сразу охватило всех сестёр. Шесть сердец забилось с тревогой и страхом, широко раскрылись шесть пар глаз.
Софья остановилась, Екатерина даже книгу уронила, вздрогнув. Остальные застыли на своих местах.
Но тут прозвучал знакомый голос Анны Хитрово, творящей входную молитву. Вошла она и Иван Милославский.
Пока вошедшие закрывали за собою невысокую, тяжёлую дверь, в полуосвещённой комнате рядом обрисовались ещё и другие фигуры, женские и мужские. Но те остались за порогом.
— Што пригорюнились, касатки мои, царевны-государыни? Али жалко брата-государя, в бозе почившего Федора, света нашего Алексеевича, — запричитала протяжным, плаксивым голосом Хитрово. — Смирение подобает во скорбях. Не тужите, не печальте душеньку святую, новопреставленую. Чай, ведаете, до сорочин [45] до самых круг нас летает чистая душенька. Скорбь нашу видит и сама скорбить почнет… Не надо, Божья воля творитца. Грех роптать на неё. Горе то поручь [46] с радостью шествует. Вот новый государь у нас есть… Юный царь, Пётр Алексеевич. Только што Господь привёл: здоровали мы ево, красавчика милаво, на царстве. А там, слышь, толкуют: вам, государыни, и поспеть не довелося челом ударить брату-государю на ево новом царстве. Я сказываю: в горести по брате, в слезах царевны-государыни… Може, пошли себя обрядить; достойно бы, с ясным лицом, не в обыденном наряде государю бы кланятца. А злые люди зло и толкуют. «Гордени-де царевны… Не по сердцу им, што их единоутробный брат Иван не воцарился… И ушли потому…» Эки люди- завистники. Адовы смутители. Ссорить бы им только родных, смуту заводить в семье царской… Ну, слыханное ли дело. Как скажешь, Софьюшка? Ты у нас самая разумница слывёшь. Такое делать и говорить можно ли?.. На рожон чево прати, коли не мочно ево сломати? Верно ли?..
Софья, как и все царевны, хорошо поняла смысл причитаний Хитрово. Они ясно сознавали, что поступили неосторожно. И за это были наказаны минутою панического страха, сейчас пережитого сёстрами.
Кроме Софьи, остальные царевны поспешно двинулись к дверям.
— Ахти мне… Правда твоя, Петровна… Наряд скорее бы сменить… Идём, сестрички, поклонимся… Воздадим кесарево — кесареви, — первая откликнулась Евдокия.
Но Софья, сделав движение, как бы желая удержать сестёр, заговорила напряжённым, нервным голосом:
— Поспеем, куды спешить. Минули годы наши, штобы в жмурки играть. И там знают, каково легко нам челом им добить… И нам ведомо: милее было бы роденьке нашей царской и вовсе нас не видать, ничем челобитья примать наши… Не из камня мы тёсанные, не малеванные. Люди живые, душа у нас есть… Куклу, вон, ребячью за тесьму дёрни — она руками замашет, ногами запляшет… Али и нас ты, Петровна, так наладить сбираешься?.. Пожди, поклонимся идолам… В себя дай прийти. Скажи вот лучче, старая ты, разумная… И ты, дядя… Правда есть ли на земле? Закон людской да Божий не то подлым людям, черни всей, а и нам, царям, вам, боярам, исполнять надо ли? А закон што говорит?.. Молодшему поперёд старшова на трон сесть — вместно ли то? Собрались горла широкие перед Красным крыльцом, крикнули: «Петра волим царём…» Што ж, он и царь?! А крикнули б они: «Тереньку-конюха царём?..» Так сотворить надо боярству всему московскому, преславному, патриарху и клиру духовному, пресветлому?.. Скажи, боярыня?.. Ответ дай, дядя!
Злобой, негодованием горели глаза девушки. Она выкрикивала каждое слово, так что всё было слышно в соседнем покое.
— Нишкни ты… Там — чужих много, — прошептала Хитрово, поплотнее прикрывая дверь и опуская суконную портьеру.
— Нешто же можно государя-брата единокровного к конюху Тереньке приравнять? — только и нашёлся возразить царевне Милославский, недоуменно разводя руками.
Софья ничего не возразила больше. Выкрикнув всё, что накопилось у неё в груди, она сразу ослабела, рыданья, которые долго накипали и рвались наружу, так и хлынули потоком.
— Петровна, милая… Да как же?.. Да можно ли?.. Где же правда?.. — с плачем приникая к плечу старухи, запричитала Софья. И рыданья долго колотили её, как в лихорадке, долго лились давно невыплаканные слезы, пока царевна не стала постепенно затихать.
Хитрово даже не пыталась словами утешить это бурное горе, этот неукротимый взрыв отчаянья. Она только отирала, как могла, глаза и щеки девушке, залитые слезами, и порой тихо проводила рукой по волосам, не то приводя в порядок их разметавшиеся пряди, не то проявляя любовную старушечью ласку.
Милославский, тоже молчавший, пока рыдала Софья, подошёл к ней поближе, когда рыданья стали умолкать.
— Слышь, Софьюшка… Нишкни… Послушай меня, девушка… Пождать — не совсем отменить. А и так бывает: ныне ликует, а наутро тоскует… Слышь, заспокой свою душеньку горячую, неоглядчивую… Наше нас не минет, а ворог сгинет… Верь ты слову моему. Али уж и разум затмился у моей Софиюшки?.. Помни, как звать-то тебя… Мудрость… А ты причитаешь в запале, слезы точишь без толку… Всему пора. Вон, настанет утро. Понесут государя хоронить — и вопи, што вздумаешь… Сестра брата хоронит, нихто не осудит… А ноне — помолчи… Только вот, помяни меня и слова мои: трех деньков не минет, может, иные хто волком взвоют… Потерпи. А на поклон государю пойди — это надобно. Может, и недолго ему государить… А все, чин-чином выполнить надо… Иди, девушка. Сестёр веди и сама ступай…
— Правду кажуть тоби, государыня-царевна, родимица ты моя, — вдруг прозвучал за спиной Софьи чей-то женский голос. — Треба челом вдарить государю… Щоб в людях толкив лишних не було…
Все оглянулись в испуге.
Говорила спальница Софьи, любимая подруга и наперсница, пресловутая Федосья Семёновна, незаметно для всех вошедшая в покой во время рыданий царевны.
— Ух, напужала даже. Откуда ты? — спросила хохлушку Хитрово.
— Де була, там вже немае!.. Посля скажу… А лышень, родимица, государыня ты моя, — добре казалы, их мосць [47]. — Бабёнка кивнула на Милославского. — Не довго ждаты… Таган кипить. Скоро и пину зниматы… Идыть же, государыня-царевна, родимица вы моя…
— Правда? — с загоревшейся, порывистой надеждой, вставая и овладевая собой, спросила царевна. — Добро. И то правда, с чего нашло на меня?.. Не ушло наше дело… Поглядим, што потом Бог пошлёт… И нынче бы, не вмешайся старец-святитель… Нет, Аким-то наш… Аким простота… Кир-патриарх блаженный… Лукавый старик, хохол… Не ждал нихто от нево прыти такой…
— Ужли так и не ждали?.. Не зря же усопший все с им, глаз на глаз, беседу вёл…
— Беседу… У брата одна беседа была вечно: о души своей спасении… Вот и думалось, исповедует