И это слова философа, государственного деятеля? Что смерть человеку, жившему духовной жизнью, ведь дух не умирает? Что до меня, то я бы не желал ничего лучшего, чем то положение, которое уготовано нам тут до дня Страшного суда. Быть свободным от забот и нужд земной жизни, жить в царстве чистого разума, беседовать с великими мужами, имена которых некогда славились во всем мире; издалека следить за революциями, за падением и изменением империй, раздумывать о новых конституциях, об изменениях в нравах и мыслях европейских народов, о достижениях их цивилизации в культуре, политике, искусстве, промышленности, как в равной степени и в области философской мысли, — что за праздник для мыслителя! Сколько удивительного! Сколько новых мнений! Какие неожиданные откровения! Что за чудеса, если только можно верить теням, спускающимся к нам сюда! Смерть подобна для нас возврату к глубокому покою, в котором мы можем завершить свои труды и упорядочить уроки истории и достижения гуманности. Наш конец не в силах разорвать все нити, связывающие нас с землей; потомки продолжают говорить о тех, кто, подобно вам, поверг человеческий дух в величайшее замешательство. Сейчас ваши политические принципы покорили почти половину Европы; и уж если кто и может быть свободен от страха, нападающего на идущего неизвестным путем в преисподнюю или на небеса, то, разумеется, вы, предстающий перед высшим судьей в ореоле столь незапятнанной добродетели!
Но вы ничего не сказали о себе, Макиавелли. Не будьте чрезмерно скромны, помяните и то чрезвычайно большое уважение, которым пользуется автор книги о государе.
По-моему, в ваших словах таится ирония. Неужто великий французский знаток науки о государстве судит, как толпа, которой известны лишь мое имя да предвзятое мнение обо мне, принятое без рассуждений, на веру? Эта книга, я знаю, принесла мне роковую известность. Она возложила на меня ответственность за всякую тиранию. Она навлекла на меня проклятие народов, видевших во мне воплощенный деспотизм, им ненавистный. Она отравила мои последние дни, и сдается, что проклятие потомков преследует меня и здесь. Но что же такое я сделал? Я пятнадцать лет служил моему отечеству, а оно было республикой [1]. Я принял участие в заговоре, чтобы сохранить его независимость, я неустанно защищал его от Людовика XII, от испанцев, от Юлия II [2], даже от Борджиа [3], который уничтожил бы его, не будь меня. Я защищал его от всех кровавых интриг, которыми его опутывали, и боролся при этом дипломатическими средствами так, как другой сражался бы со шпагой в руках: заключением договоров, переговорами, заключая и нарушая соглашения в интересах республики, которую тогда утесняли великие державы, а войны швыряли, как волны утлую ладью. И то правительство, что мы имели во Флоренции, не было тиранским или самодовольным; у нас было демократическое государство. Разве принадлежал я к тем, кто меняет свой нрав при перемене фортуны? Палачи Медичи отыскали меня, когда свергли Содерини [4]. Рожденный в свободе, я погиб вместе с нею. Я жил в изгнании, и ни один властитель не остановил на мне взора. Я умер в бедности и забвении. Вот моя жизнь, и вот те преступления, что приписывают мне неблагодарное отечество и полные ненависти потомки. Возможно, небо будет ко мне справедливее.
Макиавелли, мне известно все это, потому-то я и не мог никогда понять, как флорентийский патриот, как слуга республики мог стать основателем той мрачной школы, в которой обучаются все венценосцы и которая оправдывает величайшие святотатства тирании.
А если я скажу вам, что эта книга — всего лишь фантазии дипломата, что она никогда не предназначалась для печати, что одобрение, доставшееся на ее долю, не разделяется автором, что он создал ее под влиянием идей, которые обуревали тогда всех итальянских князей, стремившихся упрочить свою власть за чужой счет и руководимых коварными политиканами, из которых подлейший почитался самым искусным…
Вы и в самом деле так думаете? Раз вы столь откровенны со мной, то могу сознаться, что и я придерживался того же мнения и разделял при этом мнение тех, кто знал вашу жизнь и внимательно прочел ваши сочинения. Вот так, Макиавелли, и это признание к вашей чести. Тогда вы говорили не то, что думали, или же вы высказали это под влиянием личных впечатлений, на миг замутивших ваш ясный ум.
Тут вы заблуждаетесь, Монтескье, и следуете примеру тех, кто судил подобно вам. Мое единственное преступление в том, что я говорил правду народам и королям, не правду о морали, а правду о политике, не правду о том, что должно быть, а правду о том, что есть и будет всегда. Не я основатель учения, приписываемого мне; это сердце человека. Макиавеллизм старше Макиавелли.
Моисей, Сезострис [5], Соломон, Лизандр [6], Филипп и Александр Македонские, Агафокл[7], Ромул, Тарквиний [8], Юлий Цезарь, Август и Нерон, Карл Великий Теодорих, Хлодвиг [9], Гуго Капет [10], Людовик XI, Гонсало Кордовский[11], Цезарь Борджиа — вот мои духовные предшественники. От них, от лучших из них и происхожу я, заметьте при этом, что я не упоминаю тех, кто пришел после меня. А перечень их имен был бы длинен. Из книги о государе они позаимствовали лишь то, что и без того знали уже из практической власти. Кто в ваше время был более восторженным моим почитателем, чем Фридрих II? Заботясь о популярности, он опровергал меня в своих сочинениях, но в политике строго следовал моим урокам. Каким причудам человеческого духа приписать то, что написанное в этой книге ставится мне в вину? Равным образом можно винить ученого, изучающего физические причины падения тел, когда нас зашибет падающим телом; врача, описывающего болезнь; химика, составляющего историю ядов; моралиста, изображающего пороки; историка, пишущего историю.
Полно, Макиавелли! Жаль, что здесь нет Сократа, чтобы изобличить софистику ваших слов! Хоть от природы я не слишком способен к дискуссиям, все же мне совсем не трудно возразить вам. Вы уподобляете зло, коренящееся во властолюбии, коварстве и насилии, яду и болезни. И по вашим книгам можно научиться заражать государства этими болезнями, вы учите составлять такие яды. Когда исследователь, врач, моралист изучают зло, они вовсе не собираются преподать урок его распространения, но имеют в виду излечить его. А ваша книга не делает этого. Впрочем, мне это безразлично, я не хочу из-за этого терять душевный покой! Если вы не возводите деспотизм в принцип, если вы сами почитаете его злом, то тем самым вы и осуждаете его — на этом, по крайней мере, мы можем сойтись.
Нет, Монтескье не можем; вы совершенно не поняли хода моей мысли. Я дал маху, приведя сравнение, которое столь легко опровергнуть. Сама по себе сократовская ирония меня не тревожит, он ведь тоже был софистом и только ловчее других пользовался обманными приемами, а именно полемике ни вы, ни я не учились у него. Так оставим слова и сравнения, займемся идеями. Я следующим образом сформулирую свою систему, и очень сомневаюсь, что вам удастся ее поколебать: дурные инстинкты в человеке сильнее, чем добрые. Человек более склонен к злу, чем к добру. Страх и власть имеют для него большее значение, чем разум. Я не буду доказывать эти прописные истины. На вашей родине попытаться их опровергнуть могла бы только та легкомысленная компания, первосвященником которой был Ж. Ж. Руссо, а апостолом — Дидро. Все люди стремятся к власти, и нет среди них того, кто не стал бы угнетателем, если бы мог им стать. Все, или почти все, готовы пожертвовать правами других ради собственных интересов. Что же удерживает вместе этих хищников, зовущихся людьми? При возникновении государств это грубое и необузданное насилие, позже — закон, стало быть, тоже насилие, только введенное в определенные рамки. Вы ведь изучали историю от самого ее возникновения: насилие повсюду предшествует праву.
Политическая свобода — идеал, имеющий лишь относительную ценность. Государствами и людьми правит необходимость. Под определенными широтами в Европе живут народы, которые просто не способны пользоваться свободой умеренно. Начинается гражданская братоубийственная война, и государству конец;