оно раскалывается на партии и распадается от внутренних потрясений, или же раскол делает его добычей других держав. В таком положении народы предпочитают анархии деспотизм. Разве они правы? Едва образовавшись, государство вынуждено вступить в борьбу: ему угрожают враги изнутри и снаружи. К какому оружию прибегнуть в борьбе с заграницей? Разве предводители враждующих армий сообщают друг другу свои диспозиции, чтобы каждый из них мог приступить к обороне? Разве они откажутся от ночных вылазок, нападений, резервов в засаде, схваток при неравных силах? Наверняка они не сделают этого. Они лишь выставили бы себя на посмешище. И почему вы полагаете, что эти засады, эти обходные маневры, необходимые во время войны, нельзя применить против внутреннего врага, против смутьянов? Конечно, в этом случае правила не будут соблюдаться столь же строго; но суть их от этого не изменится. Возможно ли руководить при помощи чистого разума грубыми массами, движимыми чувствами, страстями и предрассудками?
Не важно, управляет ли государством единовластный правитель, небольшая группа или весь народ — ни одна война, торговая сделка, внутренняя реформа не увенчается успехом без помощи таких средств, которые вы на словах отвергаете, но к которым не преминули бы прибегнуть, если бы король Франции удостоил вас хоть малейшего государственного поручения.
Ну разве не ребячлив упрек, предъявляемый книге о государе? В ней, видите ли, говорится о том, что политика не имеет ничего общего с моралью. А вы видели когда-нибудь хоть одно-единственное государство, основанное на принципах морали частного лица? В этом случае преступлением была бы любая война, даже справедливая; каждый захват, не имеющий иных причин, кроме жажды славы, был бы кощунством; каждый договор, по которому одна из держав получает большие преимущества, был бы постыдным обманом; всякий захват суверенной власти был бы деянием, караемым смертью. Законным было бы только то, что основано на праве. Однако я уже сказал вам и повторю то же самое, имея в виду историю этого времени: источник всех суверенных держав — насилие, или, иными словами, отрицание права. Означает ли это, что я отрицаю право? Нет, я полагаю только, что оно применимо в определенных границах, при сношениях народов друг с другом или при сношениях правительства с подданными.
Да и само значение слова «право»: разве вы не замечаете, что оно несколько туманно? Где оно начинается, где оно кончается? Когда право появляется, а когда его нет? К примеру, представим себе государство. Скверная организация общественных институтов власти, неразбериха демократии, бессилие закона против подстрекателей приближают его гибель. Тут из рядов аристократии или народа выдвигается отважный муж. Он нарушает конституцию, он меняет законы, он изменяет все и дарит своей отчизне двадцать мирных лет. Имеет ли он право на то, что делает? Писистрат обманом захватил афинский Акрополь [12]; тем самым он подготовил век Перикла. Брут нарушил монархическую конституцию Рима, изгнал Тарквиниев и кинжалом основал республику, величие которой есть возвышеннейшая картина мировой истории. Но борьба плебеев и патрициев, продолжавшаяся во все времена существования республики, ослабила ее и в конце концов погубила. Появляются Цезарь и Август. Это тоже насильники. Но Римская империя, наследовавшая республику, была столь же долговременной, а, рухнув, покрыла весь мир своими обломками. Итак? Было ли право на стороне этих отважных мужей? По- вашему, нет. И, тем не менее, потомки прославляют их. Они поистине служили своей стране и спасли ее. Они на столетия продлили ее существование. Видите, в случае государства принцип права подчинен принципу пользы, и из этого следует, что добро может проистекать из зла, что к добру приходят через зло подобно тому, как лечат ядом, как спасают жизнь острым ножом. Тем, что хорошо и морально, я занимался меньше, чем тем, что полезно и необходимо. Я принимал человеческое общество таким, каково оно есть, и я установил для него правила, вытекающие из его сущности. Чисто теоретический вопрос: дурны ли насилие и коварство? Да, но их нужно использовать, если хочешь править людьми, пока люди не стали ангелами.
Все может быть хорошим или дурным в зависимости от употребления и полученного результата; успех оправдывает средства. А если вы теперь спросите меня, отчего я, республиканец, предпочитаю все же абсолютистскую форму правления, то я вынужден буду ответить: потому что на родине я был свидетелем непостоянства и трусости черни, ее врожденной рабской психологии, ее неспособности постичь и чтить условия, при которых можно жить свободно. В моих глазах это слепая сила, которая рано или поздно придет к концу, если только не попадет в руки одного-единственного человека. Ручаюсь вам, что предоставленный сам себе народ не способен ни на что, кроме саморазрушения, что он никогда не сможет править, судить, вести войну. Должен сказать вам, что Греция блистала только в те эпохи, когда была свободна, что без деспотизма римской аристократии, а позже без деспотизма императоров никогда бы не было блестящей культуры.
Следует ли мне еще привести в пример современное государство? Примеры так разительны и многочисленны, что я прибегну к первому попавшемуся. При каких конституциях и при каких правителях достигли расцвета итальянские республики? При каких правителях были заложены основы последующего могущества Испании, Франции, Германии? При таких, как Лев X, Юлий II, Филипп II, Барбаросса, Людовик XIV, Наполеон — это всё люди со стальным кулаком, полагавшиеся больше на помощь своего меча, чем на конституции своих государств. Однако я сам дивлюсь тому, что говорю так долго, чтоб убедить слушающего меня известного автора. Если мне правильно говорили, то часть моих рассуждений содержится в «Духе законов». Не раздражила ли эта моя речь серьезного и спокойного ученого, который столь бесстрастно размышлял о проблемах политики? Энциклопедисты не были похожи на Катона [13], автор «Персидских писем» [14] — не святой, даже не фанатик. Наша школа, именуемая отрицающей мораль, похоже, более придерживалась истинного Бога, чем философы восемнадцатого столетия.
Ваши последние слова, Макиавелли, отнюдь не вывели меня из равновесия, и я внимательно слушал вас. Не хотите ли выслушать меня и позволите ли говорить с той же откровенностью?
Я умолкаю и с молитвенным молчанием внимаю тому, кого именовали законодателем народов.
Разговор второй. Победа разума над властью насилия
Ваши мысли, Макиавелли, не новы для меня, и если я сейчас в некотором замешательстве по поводу того, как вас опровергнуть, то не потому, что вы смутили мой разум, а потому, что мысли ваши, верны они или неверны, лишены всякой философской основы. Я, конечно, понимаю, что вы в первую очередь политик, а не теоретик, и факты вам ближе, чем теории. Но все же согласитесь: в том случае, когда речь идет о правлении, следует ориентироваться на принципы. В своей политике вы не оставляете места ни морали, ни религии, ни праву. На устах у вас всего два слова: власть и коварство. Если ваша система ограничивается разъяснениями того, что власть играет большую роль в делах человеческих, что хитрость — качество, необходимое государственному мужу, то судите сами: все это истины, не нуждающиеся в доказательствах. Но если вы делаете насилие принципом, а коварство максимой, если при составлении законов вы вообще не берете в расчет гуманность, тогда право тирании есть не что иное, как право диких зверей, поскольку звери тоже сильны и ловки, и действительно не знают другого права, кроме грубого насилия. Но мне не верится, что вы заходите так далеко в своем фатализме: вы ведь признаете существование добра и зла. Вы исходите из того, что добро может вытекать из зла и что можно творить зло, если может получиться что-то хорошее. То есть вы не утверждаете: само по себе хорошо нарушать слово, хорошо прибегать к подкупу, преступлению, убийству. Вы говорите: можно предать, если это полезно, убить, если это необходимо, завладеть достоянием ближнего, если это выгодно. Добавлю сразу, что в вашей системе это допустимо только для государя и только в том случае, если речь идет о его интересах или же