К весне того бурного года дела Пети сложились так, что они с Лизаветой могли выехать за границу.
Алеша, которому после участия в восстании пришлось покинуть Россию, писал восторженные письма; он жил в Италии и звал их туда. Если бы он и не звал, Петя сам выбрал бы эту страну: уже довольно давно чувствовал он к ней горячее влечение.
В половине апреля, когда в России нередко еще холодно и налетает снег, они тронулись с Брестского вокзала, напутствуемые друзьями, Зиночками, козлорогами.
В Польше стало теплее, появились бледные, весенние облачка.
На прусской границе, перед Торном, поезд задержался довольно долго. По благоуханию лесов, легкому ветерку, солнцу, игравшему в касках пруссаков, стало очевидно, что началась настоящая весна.
В Берлине можно было ходить без пальто, но ни погода, ни удобство жизни и автомобилей не удержали их. Вечером они выехали на Мюнхен, Верону, во Флоренцию.
Их сердца забились горячей, когда в окнах замелькали черепичные крыши. Италия приветствовала их новым светом, новым воздухом. Петя ничего не пил в дороге, но ему казалось, что он немного пьян.
Особенно ясно он почувствовал это ночью, в Апенинах, на захолустной станции. В вагоне было тесно, гоготали, запоздалый музыкант играл на гитаре. Лизавета спала, прикорнув в углу. Петя отворил окно, и в бархатной ночи, в звездах над горами, в сонной перекличке служащих на станции — и особенно в щелканье соловья из кустов — он почувствовал такое дорогое и родное, что захотелось плакать. Все здесь его, казалось ему; все ему принадлежит, его сердце принимает в себя весь этот новый, так мало еще известный, но уже очаровательный мир.
На рассвете, с высоты перевала, он увидел в утреннем тумане Пистойю, в нежно-золотистых тонах. Он принял ее за Флоренцию. Над ней курились испаренья, а дальше лежала голубоватая равнина, вся светлая, полная садов, белых вилл по склонам гор. Точно покрывало Куприды вуалировало этот край.
В Пистойе проснулась Лизавета. Итальянское солнце упало на нее сбоку, и ее нежная кожа, золотистые волосы зажглись от родного прикосновения.
— А? Приехали? — забормотала она, не очнувшись еще от сна.
В углу завозились солдаты, и до Пети донеслись слова: «bella bionda», что сопровождало Лизавету всюду по Италии.
Лишь только они слезли во Флоренции, увидели S. Maria Novella с острой колоколенкой, увидели флорентийцев, флорентийские дома с зелеными ставнями, услышали крики ослов и звон флорентийских кампанилл, — оба сразу поняли, что это их город.
Они приехали наконец, куда надо. И не было ничего удивительного, что сразу нашли альберго какой следует, что хозяева оказались милейшими людьми, и через полчаса Лизавета, повизгивая от радости, разоблачалась и мылась в комнате, потолок которой был расписан, и половину всего места занимали кровати с грубоватыми простынями. Над изголовьями висела Мадонна.
Кто не знает радости майского утра во Флоренции, когда, отдохнув два часа, человек выходит на залитую солнцем уличку, и у него над ухом хлопает бичом погонщик мулов, везущих на огромной двухколеске камень, когда кругом выкликают газеты, хохочут, торгуются на базаре; когда он сразу окунется в кипучую, веселую и бессмертную жизнь юга, простых людей, простых чувств, и его ждут сокровища искусств и природы — кто этого не знает, тот не испытал прекраснейших минут жизни.
Несомненно, в этот день Петя с Лизаветой были немного полоумны. Их можно было бы называть разными насмешливыми именами — как детям, им нравилось все. Они могли беспричинно смеяться, но в горле стояли слезы.
Когда Петя попал в S. Maria Novella и сидел во внутреннем монастырском дворике, под солнцем, среди роз, и рассматривал Испанскую капеллу, Орканью, Гирландайо, ему казалось, что все это — какой-то райский сон.
В монастыре св. Марка, насмотревшись Беато Анджелико, они сели во дворе, под огромным деревом и блаженно–бессмысленными глазами смотрели на седых англичанок, бродивших по галерее в белых платьях.
Потом завтракали в ресторанчике Маренго. Веселый человек Джиованни, с черносливными глазами, прислуживал им, тараторил, подавал бифштекс, наливал кианти из качающейся оплетенной фиаски и подарил Лизавете цветы.
В окно вскочил с улицы огромный пес. Пришли завтракать офицеры в голубых плащах, толстяк, быстро хмелевший и болтавший со всеми — Пете и Лизавете казалось, что и офицеры эти свои, и собака своя, и толстяк, которого они окрестили доктором.
Становилось жарко.
После завтрака они валялись в альберго на постелях, пожирая виноград. У Пети шумело в голове, ему казалось, что он только сегодня появился на свет Божий: ни России, ни прежней жизни, ни мыслей, ни ужасов этой зимы — ничего нет. Все смыто.
Перед вечером они гуляли в саду Кашинэ, по берегу Арно. Они чувствовали себя покойней, светлая тишина как будто сошла на них. Слева плескала река в камышах; на той стороне тянулись тополя и уходили вдаль, к горам по контурам которых щетинками торчали пинии, страна садов и вилл. Флоренция была сзади. Виднелась башня Palazzo Vecchio, да мосты на ту сторону. Над ними, за рекой, подымались холмы S. Miniato. Среди зелени там горели в солнце стекла.
По дороге катили экипажи, скромные велосипедисты возвращались с работ в ближние деревни: светлой, ясной жизнью веяло от всего. А когда солнце зашло за горы, разлился оранжевый, удивительный вечер. Смиренно звонили в нем флорентийские кампаниллы.
Весь этот день и следующие, они провели в одном очарованьи. Ездили в монастырь Чертоза, с высот S. Miniato смотрели на вечернюю Флоренцию, в синеватой дымке, с бессмертными силуэтами церквей, Собора, Коммунальной башни. Любовались извивом Арно на закате, в золотой цепочке зажегшихся фонарей.
Они видели, как в двуколке возвращается из Флоренции торговец, и вместо фонаря на передке у него бумажный фунтик со свечей внутри: точно он едет от двенадцати Евангелий.
Видели ночные похороны, с факелами, в масках, как было в средние века. Видели розы во Фьезоле и голубые дали, и серебряные оливки с благородной, коричневой черепицей. Они узнали поэзию блужданий, роскошь итальянских вечеров, летающих светляков, радость загородных остерий со стаканом вина и игрой в засаленные карты.
Монахи, торговцы, уличные ораторы, запах овощей на рынке, серый камень дворцов, лоджия Орканьи, где спят среди статуй флорентийцы, щелканье бича, рубиновое вино, бессмертие искусства — это Флоренция, это принадлежало им.
То светлое и прекрасное, что переполняло Петю, иногда заставляло его почти задыхаться. Тогда он снова чувствовал, что глупеет, и ему не стыдно было этого. Тогда ему хотелось плакать. И как некогда в Москве, — раз в темном переулке, под звездным небом, оглянувшись, не видит ли кто, они поцеловали священную землю Италии.
В ту ночь Петя видел легкие, сладостные и печальные сны. В два часа он проснулся. С улицы доносился странный, мягкий топот. Подбежав к окну, он приоткрыл жалюзи.
Небо было ясно, в звездах; чуть бледнел рассвет. Вся уличка была полна овцами, тесной толпой спешившими куда–то. Их подгоняли пастухи. И эти серые овцы, и звезды, тишина рассвета говорили о чем–то дочеловечески–далеком. Петя вспомнил халдейских пастухов и царей–волхвов. Он хотел разбудить Лизавету, но овцы прошли, как исчезает видение. Снова было тихо. Флоренция спала.
Вечером следующего дня, ни о ком не думая, они сидели на площади Синьории, за столиком скромнейшего кафе.
Темнело, зажигались огни. Пахло Флоренцией.
Проезжал веттурин с англичанкой, чуть не задевая их. Флорентийцы болтали, стоя кучками посреди площади, другие пили кофе. На синем небе вырезалась башня Коммуны, освещаемая отсветом огней. Козимо гордо заседал на коне. Над всем висел нестройный, милый гам Италии.
В это время подошел певец с гитарой. Оглядев публику, он ударил по струнам. В этот теплый вечер он пел так же, как всегда поют итальянские уличные певцы, о любви, горе покинутого юноши. Хорошо он пел, или плохо? Что было бы, если б он выступил в концерте? Этого нельзя было сказать, но здесь он казался частью вечера, жизни, сладостной и очаровательной каплей поэзии. Это чувствовали все. Все внимательно