посвистел бы и обругал бы газетчиков, раздувающих пустяки.

Пете казалось, глядя на него, что он какого–то абстрактного, юстиниановскаго направления.

О студентах, из–за Пети, говорили с осторожностью, но чувствовалась нелюбовь к этим людям, особенно у нововременца. Между прочим, он сообщил, что скоро в высших заведениях начнутся беспорядки.

— Вот и глупости–с, — сказал Александр Касьяныч, — и ерунда, присущая русским. Нам грамоте еще учиться, но уж мы да, — мы меньше чем на республике не помиримся. Что же, молодой человек, и вы будете песни распевать, с флажками разгуливать?

Петя не думал об этом и вообще был не воинственного нрава, но почему–то ответил, смущаясь и волнуясь, что, если нужно будет — пойдет.

Александр Касьяныч скользнул по нем взглядом и принялся издеваться над министром народного просвещения и уставом 84 года.

— Ну, и вы, конечно, будете за отмену устава–с, но вы знаете, собственно, в чем он состоял? — спросил он вдруг Петю.

Петя ответил злобно: «знаю». Об уставе он имел смутнейшее представление, и ему очень мало было до него дела.

Все засмеялись. Ольга Александровна сказала:

— Все политика, — как скучно. Оскар Карлыч, расскажите лучше о музыке. Что теперь нового? Я очень отстала.

Нолькен ответил, что пусть бы лучше ходила в симфонические, чем на диспуты. Он опять возбудился, но теперь по–другому; видимо, эти вопросы всерьез задевали его. С жаром стал он нападать на Дебюсси, с таким же жаром превозносил Скрябина.

— Музыки, кроме России, нигде нет, это факт. Тут на Марксе не уедешь.

Обед кончился; Ольга Александровна предложила ему сыграть. Александр Касьяныч извинился — на следующей неделе он должен выступать, сейчас надо работать. Нововременец уехал. Нолькен сел к роялю.

Петя с Ольгой Александровной слушали из ее комнаты. Петя сидел у окна, она напротив, в кресле. Огня не зажигали. В огромные окна сиял месяц, вставший очень далеко, за дворцами, за краями земли. Свет его был тускл, облачен, он одевал комнату перламутром, клал мягкие кресты рам на ковер, и в его тумане руки Ольги Александровны, лежавшие на столике, казались бледнее и тоньше. Да и вся она представилась Пете еще новой, не совсем такой, как раньше. Она смотрела на месяц — верно, и его любила, как даль, как недостижимое. В ее глазах была печаль, — как бы отблеск той, бледной, лунной печали.

А сейчас и месяц, и дворцы, Нева, деревья парка, осребренные светом, — все было иным. И туманные пространства под луной, и сама луна, — ближе, понятней; Ольга Александровна, блеск ее глаз и белизна рук — ближе к ее сестре–луне.

Когда Нолькен кончил и вышел, он был тоже иной. Казалось странным, что он только что обедал, говорил о Финляндии, евреях.

— Да вы слушали? — спросил он Ольгу Александровну почти резко. — Рахманинова прелюдия, это вам не что–нибудь.

Он подозрительно взглянул на Петю, в губах его что-то дернулось. Он показался Пете слабым и хилым, расстроенным ребенком. Ему стало даже жаль его.

— Не сердитесь, Оскар Карлыч, — сказала Ольга Александровна. — Я хорошо слушала. Своей игрой вы доставили мне большую радость.

Он взял ее руку, нагнулся, поцеловал.

— Я знаю, что вы и господин студент ненавидели меня сегодня за обедом, но что поделать. Что думаю, то думаю.

Ольга Александровна не возражала. Она сказала только так:

— Зато вами овладевает иногда демон искусства. Вам многое простится за это.

Когда он ушел, Ольга Александровна сказала Пете:

— Это странный человек. Да вообще, много удивительного в жизни, не разберешь.

Возвращался домой Петя в приподнятом, возбужденном настроении. Весь этот день был особенный. Когда он думал об Ольге Александровне, в нем пробуждалось все самое ясное, чистое. Да, конечно, он любит ее возвышенной, нежной любовью. Он рад был бы доказать ей свою преданность, быть–может — отдать за нее жизнь, томиться по ней, любоваться ею. Но к этим мыслям неизменно примешивалась печаль. Что же дальше? Он не знал, и не хотелось ему об этом думать. Странно было бы, если–б она принадлежала ему. Мысль о том, что любовь эта может принять какие–нибудь жизненные формы, была чужда, почти враждебна.

И в неземном блеске ее, Петя с горечью видел другую свою сторону — мучительно–земную. Он знал, что он раб своих страстей, но они шли мимо его любви. Это делало его чувство к Ольге Александровне еще тоньше, легче — и печальнее.

VI

 Возвращаясь по вечерам домой, в крохотную комнатку в Ротах, Степан нередко ложился на кровать и подолгу думал.

Внизу, во дворе, стучали по листам и котлам медники. Этот шум не мешал Степану, напротив, — как бы отделял его от остального мира и давал мыслям простор.

Степан курил, переворачивался на жесткой постели и вторично переживал то новое, что нахлынуло на него в этом городе.

Уже в последних классах гимназии, рядом с барченком Петей он казался крепким юношей, полным сил. Уже тогда он мечтал о чем–то большом и серьезном, что ему предстоит сделать. Здесь это чувство росло. Он видел много людей, большею частью принадлежавших к революционным кружкам, и сознание, что именно тут может он проявить себя, укреплялось в нем.

По происхождению плебей, Степан с ранних лет чувствовал, что богатые, сытые — не его лагеря. С детства он видел, скольких унижений они избегают, как легче двигаться им по пути жизни; сколь суровей жребий его класса.

И ему казалось, что самое достойное, самое нужное для него — это отдать свои силы им — угнетаемым и слабым. Он не знал еще хорошенько, как и что именно сделает, но сознание, что он может поставить для этого на карту все, даже жизнь, окрыляло его и подымало в собственных глазах.

Лежа в своей конуре, на пятом этаже петербургского дома с вонючими лестницами, он мечтал о том, как счастлив должен быть человек, отдающий свою жизнь за других. Он вставал, принимался ходить взад вперед, из угла в угол, улыбаясь и напевая про себя. Ему становилось жарко, он подходил к окну и подолгу смотрел во двор. «Да, да», думал он, глядя на детей, возившихся около дворницкой, на подмастерья, пробегавшего в лавчонку без фуражки: «да, вот они, те, к кому мы пойдем. Это наши».

Потом он несколько уставал, успокаивался и садился к столу. Мысли его понемногу принимали иное течение.

Он вспоминал Клавдию, с которой встречался теперь чаще, и это все больше волновало и смущало его. Клавдия, как и он, была не из баловней; как на него — это наложило на нее свой отпечаток. Степану нравилось, что все, что она говорила, было ее, никому не принадлежащее; все надумала она сама, — верно, иногда и в бессонные ночи.

Но его стеснял тот всегдашний внутренний жар, какой он в ней чувствовал. Степану казалось, что она чего–то ждет. Сам он заражался ее волнением и чувствовал тогда, что и он мужчина, с нервами, темпераментом. Он знал в себе беса чувственности и несколько боялся его.

И потому в отношении Клавдии у него было чувство, будто он несколько перед ней виноват. Это оттенялось еще тем впечатлением, какое произвела на него, тогда у Алеши, Лизавета. «Милая», говорил он про нее и улыбался. Это улыбка его была легкая и чистая. Но Лизавета мелькнула и, как тень, скрылась. «Встречу ли ее»? думал он. И хотя знал, что если–б и встретил, ничего бы из этого не вышло, все же ему приятно было представлять себе это.

Вы читаете Дальний край
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату