«Молодчина, Кириллов! Слушаешься своего командира, а то лежал бы ты, такой-сякой, с пробитой головой. Как это ты сорвался? По какой такой причине?» — «От горячности, вашескобродие», — докладываю. «А отчего, спрашивает, ты руки за пазуху спрятал?» — «Ногти, мол, сорваны и кровь, говорю, вашескобродие, каплет, так чтобы не загадить палубы!» — «С рассудком ты, матрос. Ну, ступай, говорит, в лазарет… там тебе пальцы починят, а за меня, говорит, пей десять ден по чарке!»
— И долго вы возились с пальцами, Кириллыч?
— Так, неделю, должно быть, не мог справлять должности, а там опять на марс. Однако недолго мне пришлось служить на марсе. Вскорости после того назначил он меня вестовым, а бывшего своего опять сделал марсовым, да и в тот же день приказал отодрать.
— За что?
— А на марс бежал сзади всех… Отстал… Известно, в вестовых очижалел… А мне говорит: «Отдохни, подлец, при мне. Очень уж ты, такой-сякой, отчаянный, говорит, матрос… Будешь, говорит, вестовым, да смотри — не воображай о себе, что ты капитанский вестовой»…
— За что ж он вас ругал?
— У его, вашескобродие, без того, чтоб не загнуть дурного слова, не было и разговора. Только меня он ругал не от сердца, а, значит, одобрительно… Так я у его два года в вестовых и прослужил… Сперва боялся, а после — нисколько… Непривередливый был и взыску строгого не было… И редко-редко когда в горячности искровянит, да и то, как отойдет, повинится… «Извини, говорит, братец. Я, говорит, не в своем праве бить человека на берегу. Жалуйся на меня, если забижен!» И, бывало, карбованец даст… А жил он на берегу просто… Квартира у нас была небольшая — две комнаты да кухня… Только и всего работы, что содержи ее в чистоте, подай ему утром самовар да почисти сапоги и платье… И еще жалованье платил от себя — три рубля в месяц, а обедать я в казармы ходил… Сам он редко дома сидел… Чай отопьет и ушел… Тоже на охоту часто ходил; бывало, осенью на несколько ден закатывался со своим «Шарманом» — пес легавый у его был… И горячий охотник был… Раз так и влепил заряд дроби в ногу своему приятелю, капитан- лейтенанту Кувшинникову. «Зачем, мол, не в очередь стрелял»… Много, бывало, дичи нанесет и сейчас пошлет меня разносить по знакомым. «Кланяйся, мол, и скажи, что от Сбойникова». А дома не обедал. Больше все в клубе или где у знакомых. Вернется, отдохнет час-другой, выпьет чаю, да и айда к своей душеньке.
— Это к той самой, с которой он потом так жестоко расправился?
— К той самой… И очень он к ей привержен был. Одаривал ее — страсть!
— Верно, хороша собой?
— То-то очень даже видна из себя… Такая чернобровая, глаз черный, лицо чистое-пречистое… одно слово, форменная бабенка, вашескобродие. Но только и шельмоватая же была! Этого самого Сбойникова долгое время обманывала — на стороне, значит, гуляла с кем ни попадется… И больше летом, когда он уходил в море. Не очень-то опасалась своего. Думала: обожает, так она в полной, значит, у его доверенности. И точно: сперва Сбойников не догадывался, что она без его погуливает, — верил, как она зубы ему заговаривала. Ну, а она оставила всякую опаску… Пошла вовсю… Жаль стало бабы, она хоть и гулящая, а добрая-предобрая, я вам скажу, и, бывало, скажешь ей: «Ой, милая, не очень-то форси… Остерегайся… Как-нибудь да пронюхает твои штуки генерал-арестант, небось не похвалит… От такого зверя всякой беды можно ждать»… А она куражится. «Я, говорит, не казенный человек, а вольная вдова и не обязана его бояться… Я, говорит, с эстим самым дьяволом связалась из антиреса и никакой приверженности к ему не имею. Начхать мне на его!» Так, глупая, и докуражилась!..
— Куда она потом делась?
— Куда ей деваться? В Севастополе осталась. Почти всю осаду пробыла в городе по своей воле, пока ее не убило бомбой… Она отчаянная была — ничего не боялась. Почитай, каждый день к отцу-матросу на батарею бегала… хлеба, квасу, огурцов, того да другого принесет. «Кушайте, мол, на здоровье». Белье тоже стирала. Страсть ласковая к отцу была! Прибежит, смеется, зубы белые скалит и балакает с матросиками… Всем и радостно… Отец, сказывали, запрещал ей ходить. «Убьют, мол, дура». Так она не слухала… «Я, говорит, тоже обязана свой город защищать, а бог, говорит, не захочет, меня не убьют… Уж если тогда он меня спас от генерал-арестанта — значит, и теперь спасет…» И опять смеется, обнадеживает себя… И к нам на бакстион забегала.
— К вам зачем?
— А был у нас, вашескобродие, один мичман молоденький… хороший такой мичман — недавно из корпуса определился. Так она к ему бегала: узнать, значит, жив ли, почему, мол, в слободку к ей давно не заходил… Вроде быдто прачки шлялась — тоже и ему белье стирала — и привязалась к этому мичману, ровно собачонка. Так в глаза и смотрит. Прикажи он, примером, ей стать под расстрел — стала бы, глупая, вашескобродие… И то ведь бегала на бакстион, под пулями да ядрами…
— А мичман привязан был к ней?
— Одобрял, вашескобродие, только при других виду не показывал. Совестился, что к ему девка бегает… И то над им смеялись. Однако, как услыхал, что ее бомбой убило, как она с бакстиона в город шла, заскучил… Жалел, видно. Вскорости и сам, бедный, в вылазке голову сложил. Все просился: «Возьмите да возьмите»… Отвагу показать хотел… Известно, молод был, не понимал, что сегодня ты цел, а завтра и нет тебя и что соваться нечего. Суйся не суйся, а час придет — и шабаш.
— А Сбойников узнал, что его прежняя любовница убита?
— Узнал… Я тогда при ем состоял вроде как ординарцем… Очень даже заскучил… В задумчивости большой ходил, как бы не в себе был… Поди ж ты! Приверженность-то, значит, осталась, даром что живую сказнить хотел… И верите ли, вашескобродие, послал меня разыскать покойницу, дал денег, чтобы похоронили честь честью, и велел клок ейных волос ему принести…
— А матрос-отец жив остался?
— Какое! Его еще раньше дочки штуцерной пулей убило наповал, и не пикнул… А добрая была эта Машка — царство ей небесное! — продолжал Кириллыч и перекрестился, глядя на усеянное звездами небо. — И мне, бывало, когда рубаху постирает, когда свежих бубликов принесет на бакстион… И всякому матросику рада была угодить. И за ранеными хаживала… Шустрая… везде поспевала. Положим, грешна она была, что и говорить, а только я так полагаю, вашескобродие, что за ейную доброту да отважность бог все грехи ей простил… Даром что женского звания, а живот свой положила за Севастополь…
Кириллыч примолк и задумался.
— Хо-ро-шо! — протянул он, глубоко вздохнув. — Ишь звезды-то повысыпали вокруг месяца…
В тишине вечера раздался резкий крик.
— Это дрохва, вашескобродие. Должно, испугалась чего-нибудь! — промолвил Кириллыч и опять погрузился в молчание.
— Быть может, вы спать хотите, Кириллыч? — спросил я.
— Какой сон? За день-то я отоспался… Ночью только и дохнуть можно… Не жарит… Хо-ро-шо! — повторил он.
Я сидел около, ожидая, что он будет продолжать рассказ о Сбойникове.
Но старик, кажется, уже и забыл о нем.
Так прошло несколько минут.
V
— А почему вы, Кириллыч, ушли из вестовых от Сбойникова? — спросил наконец я, желая навести его на прежнюю тему.
— По случаю войны. Когда стали воевать с туркой, он поздравил меня с войной и приказал назавтра же свою должность новому вестовому сдать. «А ты, говорит, явись в экипаж… Тебя снова на корабль марсовым назначат. Теперь, говорит, хороший матрос должен на своем месте быть и, в случае чего, за матушку- Расею, говорит, сражаться и честь флага отстаивать. Понял? А затем, говорит, я тобою был доволен». И с этими самыми словами дал мне десять карбованцев. Вскорости мы с Нахимовым-адмиралом ушли в море турку ловить и накрыли его под Синопом. Как вернулись в Севастополь после Синопа, пошел слух, что война будет долгая, и не с одним туркой. Сказывали потом, будто наш император Николай Павлович не согласился французского императора за ровню считать. «Я, говорит, настоящий император, а ты, говорит, из каких-то беглых арестантов. Я не согласен тебя за брата признать. Прусский и австрийский императоры — те точно мои двоюродные братья, а какой же мне, русскому царю, может быть брат — беглый арестант?» Так и