отписал ему и приказал своему любимому генералу отвезти письмо к французскому императору и отдать, значит, в собственные руки. Тому, известно, обидно стало, и он объявил войну да англичан на свою сторону переманил. За турку, значит, заступиться. «Мы, говорит, спеси-то собьем с русских, Черноморский флот изничтожим и Севастополь разорим». И точно, пришло ихних кораблей видимо-невидимо… Все так полагали, что Меньшиков не допустит высадки. Однако допустил. Войска, говорит, мало нашего. И в первом же сражении наших вовсе одолели… Побежали солдатики кто куда… Сказывали потом: у тех штуцера, а у нас, мол, ружьишки плохонькие — не берут. Он издалече бьет, а ты стой на расстреле. И опять же: начальство вовсе бестолковое было… Генералы все врозь. Никто никого не слухает. Совсем дело плохо… Пошли, значит, французы с англичанами на Севастополь… А Меньшиков тем временем с войсками ушел… «Пропадай, мол, Севастополь, а я не виноват. Зачем мне подмоги не присылают; я, говорит, давно просил. И генералов умных просил, а мне одних, говорит, глупых генералов прислали. Без войска да без генералов я, говорит, сражаться не могу». И просил он, сказывали тогда, императора: «Ослобоните, ваше императорское величество, а то на победу я не обнадежен!» Однако император рассердился. «Врешь, Меньшиков… Армия моя первая на всем свете, и ты мне должен французов всех выгнать. А то смотри!» Так Меньшиков и остался, — ничего не поделаешь против царского повеления. А был этот самый Меньшиков с большим рассудком старик, но только не для войны, а по другим делам… И веры в ем в войско не было… И генералов не уважал… И его никто при войске не видал. Как увидали Нахимов да Корнилов, чего набедокурил Меньшиков, поняли, что одна надежда на матросиков… «Вызволяй, мол, братцы!.. Не отдадим Севастополя!..» И сейчас же это стали возить пушки с кораблей на бакстионы да строить новые батареи на сухом пути. Дни и ночи работали. И всех, значит, арестантов выпустили — работай и вы, мол, вместе с прочими, и за то вам будет прощение. И бабы и девки, матросские женки да дочери, тогда старались вместе со всеми — помогали, всем жалко было Севастополя. Через дня два всех нас расписали по бакстионам, а залишним дали ружья и заместо войска назначили. Ждем мы таким родом неприятеля… А Корнилов-адмирал объезжал, значит, по всем батареям да по городу и обнадеживает: «Все, говорит, лучше помрем, а без бою не отдадим Севастополя!» Только он да Нахимов в те поры и распоряжались, а остальных адмиралов да генералов что-то не видно было. Сказывали, быдто вовсе пали духом: растерялись, значит. Город, мол, беззащитен. «Что поделаешь с горсткой матросов против всей армии…» А Нахимов да Корнилов подбадривали… Отчаянные были адмиралы… Первый отвагой брал, а другой и очень башковатый был… Ждем день, другой… И в те поры мы так и полагали, что помирать всем до одного… Где же горстке сустоять против всей армии?.. Однако господь, видно, продлить испытание хотел и навел туману на ихних генералов.
— Какого тумана?
— Да как же? Заместо того, чтоб идти прямо на Севастополь с северной стороны и брать Севастополь, а нас всех перебить, они в обход пошли, чего-то испужались. Видим это мы, что они тянутся на южную сторону — вздохнули… Значит, он осаду поведет… штурмовать не согласен. Тем временем и Меньшиков вернулся с армией. Дело и пошло взатяжку… Мы знай себе все батареи строим… И он строит. Отстроился и начал бондировку. Страсть как жарил.
— А вы где были?
— На четвертом бакстионе, вашескобродие…
— А Сбойников?
— А он рядом с нами батареей командовал… И строил сам… В два дня она у его, дьявола, была готова. Сам день и ночь стоял — и чуть заметит, что матрос отдохнуть захочет или покурить трубочки, он его приказывает отодрать линьками… Хуже, чем на судне, страху нагонял… Война не война, а он все зверствовал… Другие, которые прежде матроса не жалели, как война пошла, попритихли… Прежде, бывало, чуть что — в зубы или драть, а теперь — шабаш… опаску, значит, имели, как бы за жестокость свои не пристрелили… Разбирай потом. А этот еще сердитей по службе стал — нисколько не переменил карактера… Ну и возроптали у его на батарее матросики… Но только он внимания не обращал на это — свою линию вел. И чтобы вы полагали, вашескобродие, он делал? Бывало, велит комендору навести орудие, и если бомба или ядро не попадет в цель, он этого комендора на четверть часа на банкет, под неприятельские, значит, пули на убой… Что выдумал-то? Редко кто живым оставался. А одного писаря так прямо велел привязать… потому тот стоять со страха не мог.
— А другие стояли? — спросил я.
— Что будешь делать? Стояли! Но только пошел по батарее ропот, все больше да больше. И без того каждый раз от бондировки людей убивают да ранят, а генерал-арестант еще сам под расстрел ставит… А надо вам сказать, стреляли на батарее Сбойникова, почитай, лучше всех. Первая батарея была. До того, значит, он застращал… Кому лестно под расстрел попасть? Однако терпели-терпели, да раз, когда Нахимов приехал на батарею, какой-то комендор и скажи… «Так и так, ваше превосходительство, а терпеть, мол, командира никак невозможно… беззаконно расстрелом наказывает…»
— Что ж Нахимов?
— Отвернулся, быдто не слыхал, и после что-то Сбойникову говорил, отчитывал с глаза на глаз, потому видели, как вышли они из блиндажа оба красные. Нахимов все плечом подергивал, видно, недоволен был, а генерал-арестант насупимшись, на людей не глядит. Однако комендору, что претензию заявил, ничего не сделал, а дня через два самого Сбойникова на другой бакстион перевели.
— А там он не зверствовал?
— И там чуть не взбунтовались матросы, — так он их жестоко стрельбе учил… Под расстрел не ставил, а забивал… беда! Потом мне сказывал один матрос с бакстиона, что они промеж себя решили пристрелить его, ежели случай подойдет. Однако случая не подходило. После подошел! — прибавил значительно Кириллыч и замолк.
— Какой случай? Расскажите, Кириллыч.
— Да что рассказывать? Пристрелили, и шабаш! Может, и неправильно тогда с им поступили. После войны и ему не дали бы так зверствовать при новом положении… Ну, да, видно, так господь ему определил! — промолвил старик словно бы в каком-то раздумье.
— Но почему вы уверены, что Сбойникова убили свои? Быть может, и неприятель?
— Свои! — уверенно и резко проговорил Кириллыч.
— Видели вы, что ли? — нарочно спрашивал я, чтобы заставить его рассказать подробности.
— Знаю! — строго и значительно промолвил Кириллыч и опять вздохнул. — В те поры я при ем состоял. Перевели его опять с бакстиона и назначили траншейным майором. Должность самая опасливая. Но только он и этой должности не боялся и шлялся по траншеям да осматривал по ночам секреты часто и под пулями, словно заговоренный какой-то от пуль. И как назначили его на эту должность, выбрал он четверых человек, чтобы бессменно при ем состояли, и меня в том числе с четвертого бакстиона взял… Собрал это он нас на Малаховом кургане, — у его там маленький был свой блиндажик по новой должности, — облаял первым делом и стращал запороть, если кто не сполнит в точности какого его приказания, а затем велел, чтобы к девяти часам все к ему явились и чтобы у каждого было по штуцеру и по линьку в кармане. Да приказал, чтобы линьки были хорошие. «А то я на вас самих, сучьи дети, говорит, попробую!..» Ладно… Вышли мы…
— А зачем линьки? — перебил я.
— А вот узнаете, вашескобродие… Просили сказывать, так не сбивайте! — с неудовольствием заметил Кириллыч.
И затем продолжал:
— Вышли мы от его и тут же раздобыли линьки от унтерцеров… Выдали нам по штуцеру да припасу, и завалились мы спать в матросском блиндаже… просили побудить к восьми часам и к назначенному сроку явились… А уж он готов… в солдатской шинели, «егорий» на груди… сабля через плечо. «Идем! — говорит, — да смотри, ни гугу… чтобы неслышно идти…» Вышли за укрепления. Он впереди, а мы за им. А ночь темная… Только звезды горят… Идем это, значит, обходим траншеи, поверяем секреты, все ли в исправке, не спят ли «секретные»… Кругом тихо… Только слышно, как он в своих траншейках работает против наших, совсем близко, так близко, что иной раз слышно, как он лопочет по-своему… Вдруг Сбойников остановился. «Сюда!» — чуть слышно скомандовал. Мы все подскочили. «В линьки вот этого!» — и пальцем указывает на человека… А он, значит, спал в траншейке перед самым неприятелем… Увидал я, что у человека офицерские погоны, и на ухо докладываю: «Офицер, вашескобродие», а он заместо ответа — мне