плеядой других лидеров революции был столь же безжалостно обезглавлен. Буржуазии теперь были нужнее пушки на улицах, на случай, если приведшие их к власти народные массы вдруг вздумают бунтовать. Мозг среднего буржуа, воцарившийся вместо «вечного разума», не хотел терпеть возмутителей спокойствия.
Нет, буржуа, торговцы, банкиры не спешили упразднить «Декларацию прав», принятую ранее с таким энтузиазмом. Но они уже не возражали сперва против бонапартистской диктатуры, а затем и новой империи. Идеи защиты отечества сменились идеями завоеваний. «Марсельеза» зазвучала для других народов не как гимн освободителей, а как марш завоевателей. Подобная трансформация удивляла самих французов.
«Каким образом и почему эта непокорная нация сама устремилась к рабству? — вопрошал один из самых глубоких умов Франции историк Алексис де Токвиль. — Откуда эта огромная перемена в нравственных настроениях народа: столько эгоизма, следующего за таким самопожертвованием, столько безразличия вслед за такой страстностью…столько презрения к тому, что было предметом столь страстных желаний и так дорого стоило?».[54]
Корни «термидора» и бонапартизма, однако, находились в том же горниле, откуда вырвался «идейный» огонь революции. Ее наставники отнюдь не собирались позволить «толпе» воспользоваться тем, что предназначалось «избранным». Ведь если Руссо в своих взглядах на свободу и равенство был более или менее последовательным, то этого нельзя было в полной мере сказать о таких отцах освободительных идей, просветителях, как Вольтер и Дидро.
«Фернейский отшельник» весьма дорожил дружбой с коронованными особами, особенно Фридрихом II и русской императрицей Екатериной II. В переписке Вольтера с Петербургом, его друзьями можно найти места, показывающие, как глубоко в нем самом сидели сословные предрассудки. Императрице он советовал не спешить с отменой крепостничества, этой позорной язвы старой России. «Чернь, — писал он Екатерине II, — никогда не бывает разумом управляема» и ее «должно школить точно так, как медведей». К Дидро: «Я рекомендую Вам суеверие. Нужно разрушить его у благородных людей и оставить канальям». (Это перекликается с его известным выражением: «Если бы Бога не было, его надо было бы выдумать».) В письме Д’Аламберу: «Никогда никому не приходило в голову просвещать сапожников и служанок. Разум восторжествует, но у людей благородных, канальи созданы не для него». В другой раз Вольтер писал с предельной и, надо сказать, отталкивающей откровенностью: «Народ всегда безвкусен и груб; это — быки, которым нужно ярмо, погонщик и корм».[55]
Сказанное, конечно, не умаляет величие Вольтера, чьи взгляды способствовали подготовке глубоких нравственных и интеллектуальных поворотов в истории.
Французский журнал «Истуар» в октябре 1982 года посвятил свой выпуск дискуссии ученых о том, каких идей масонство придерживалось в их стране перед революцией. Историк Жерар Гайо привел ряд масонских текстов, имевших хождение накануне революции, из которых вырисовывается в целом умеренный, даже консервативный облик «братьев». «Равноправие не имеет абсолютно никакого значения. Оно возможно лишь на словах, — говорится в документе масонской ложи из Савойи. — И в то же время очень важно, чтобы в масонских списках никогда не опускали титулы, чтобы во всех ложах говорили: «брат маркиз» или «граф такой-то!».[56]
«Хотя масонство и уравнивает все положения, все же следует в большей степени слушать лиц, занимающих выдающееся положение в цивилизованном обществе, нежели плебея» (Тулуза).[57]
А вот и прямая инструкция «верхних» лож нижним: принимаемые в ложи «должны принадлежать к свободным сословиям, быть хозяевами своей личности. Если кто-то из домашней прислуги и может быть принят, то лишь как «брат-слуга» (чтобы обслуживать храм)… Нельзя допускать никого, кто занимал бы низкое и подлое положение. Редко можно принимать ремесленников, даже в звании мастера, особенно там, где не существует цехов и корпораций. Никогда нельзя принимать рабочих, хотя бы и достигших звания подмастерья в искусствах и ремеслах».[58]
Впрочем, для того чтобы лица «подлого положения» не смогли попасть в «избранные», главным средством были денежные поборы.
По свидетельству Гайо, чтобы получить посвящение в первые три ступени масонства, горожанин из Шарлевиля в 1781 году должен был затратить сумму, которая равнялась четырехмесячному заработку рабочего оружейной мануфактуры в том же городе.
«После всех видов подобного фильтрования, — заключает Гайо, — франкмасонство неизбежно приобретало буржуазный и аристократический оттенок, а присоединение к ордену являлось знаком отличия. Но и будучи принятыми, «братья» соблюдали между собой социальную сегрегацию. Знатный и торговец могли даже не встретиться в одном и том же храме. Врач, негоциант, книготорговец, продавец рыбы — каждый оказывался в «своей» ложе. А если Bеликий Восток (имеется в виду Высший совет, надзирающий за масонством. —
Ложи, контролируемые знатью высшего ранга, при Людовике XVI давали все гарантии лояльности… Централизованная структура ордена (с 1740-х годов была установлена иерархия в отношении братьев низших званий) настолько совпадала с традицией абсолютизма, что многие братья вскоре стали обвинять Великий Восток Франции в «деспотизме» и покидали масонство, не находя там демократии».[59]
Еще один красноречивый документ — это циркуляр, разосланный парижской ложей «Общественный договор» уже в ходе революции—20 ноября 1790 года. В это время интриги роялистов, пытавшихся лишить революцию ее плодов, вызвали значительный накал настроений. И вот что гласил циркуляр: «Мы являемся друзьями человеческого рода, но наша любовь к нему не перерастает в фанатизм. Дети природы, которых столь сильно испортили извращение страстей и предрассудки невежества, мы хотим возродить землю, но отнюдь не в кровавом потопе. Не в ужасах деспотизма должны мы лелеять новую французскую конституцию».[60]
Внешне масонство проявило себя в ходе революции не столь заметно. Известно лишь, что основные течения Национального собрания Франции образовали масонские клубы, носившие их имя. Для организации, насчитывавшей накануне революции 600 лож и 30 тысяч последователей, это выглядит недостаточным.[61]
Но вспомним, что писал по данному поводу Франкоччи. В момент действий нужны не отдельные посвященные. Вступают в действие фаланги.
Разумеется, верхний слой действует, но уже на практической почве, отвоевывая места под солнцем, оттесняя «братьев», которые «не вписываются» в виражи истории. Что касается брошенных практически на произвол судьбы низовых лож, то они впадают в летаргию. Проведенные после революции опросы показали, что 80 процентов масонов предпочитали умалчивать о своих политических позициях. А среди 20 процентов высказавшихся по одной трети сторонников получили «роялисты», «гора» и «жиронда». (Присутствие «роялистов» понятно — в масонстве до 1789 года состоял будущий Людовик XVIII.[62]
Восторжествовав сперва в Англии, потом во Франции, буржуазия продолжила штурм власти в других странах Европы. Но делала она это не очень решительно. Практически перекраивал карту Европы уже Наполеон. Что касается масонов, то в немецких землях и княжествах те из них, кто принадлежал к королевским и иным знатным семьям, настолько доминировали над буржуа, что те старались не проявлять особой активности. И если во Франции и Англии, несмотря на обилие символики и мистики, главенствовало «вольтерьянство» и пробивался призыв к разуму, то «братья» из немецких лож за небольшим исключением относились к этим призывам весьма враждебно.
У них царила оккультная вера в «панацеи», «озарения», общение с потусторонними силами. Как писал один русский историк: «Маленьким фаустам XVIII века не хватало очень многого, чтобы стать подлинными Фаустами — и прежде всего способности к самостоятельной мысли и энергии». Они тешили себя миражами о принадлежности к «тамплиерам», мечтали о тевтонском рыцарстве. Мечтания эти были далеки от прогресса, по сути своей реакционны. Позже мы увидим, какой поворот совершила эта