телефон.
Вне себя от изнеможения, я грозно зыркнул на него. Но он всё равно звонит и звонит, без всякого уважения к нормам приличия.
Наконец, я взял трубку, только чтобы он замолчал, — и моментально об этом пожалел.
Голос на другом конце протрубил:
— Когда за жильё будет уплочиваешь, ирод?
Сердце у меня упало. Домохозяин.
(Тут я должен пояснить, что дом вообще-то был не совсем мой. По закону он принадлежал ему, господину Ола-Кутазову, новому русскому капиталисту в духе Георга Гросса, этакое воплощение алчности в сигарном дыму, с испитой физиономией, по цвету и текстуре сходной с петушиным гребешком.)
— Кто тебе давал добро делать мой жилплощадь в космолёт? — спросил он.
— Ну, в договоре против этого ничего не было сказано, — огрызнулся я понуро, зная, что приключения мои подошли к концу.
— Ты решил, как будто это есть твой дом! Это есть мой дом — мой! Ворюга! Живоглот!
— Послушайте, мистер Ола, сейчас не вполне подходящий момент…
— И про возврат залога можешь сразу забывать, это я тебе говорит! Ты смотри только: крыша по краю метеорами побито, в водостоке засор космической пылью, краска весь соплами пожжённый! — До меня дошло наконец, что это был не междугородний звонок. Я выглянул в окно и увидел нависающую полукругом массу: к нам вплотную приближался неприглядный кутазовский брюхолёт.
— Ну, наконец я тебя словил, Скотт Фри — картофель-фри сейчас из тебя сделаю! Я сейчас буду поставлять дом на старое место, где стоял, среди автомобильных пробок, денежных займов, на Земле, где нас угнетает гравитация. А потом я буду строить перегородки, буду дом делить, может, на семь квартир, а может, на восемь. — Уже обшивка корабля, цвета свиной колбасы, загородила собою звёзды; жирные свинячьи крюки протянулись тащить меня обратно на землю. Обратно, в эпицентр всего, за что можно человеку возненавидеть Солнечную систему.
И тут как раз пенис-личинка с нами наконец поравнялась. Я увидел её за мгновение до того, как она бросилась на нас — чудовищный фаллос, восставший из фрейдианских глубин…
Я только успел закричать:
— Мистер Ола!
… и она атаковала, ринулась мясистыми роточленами на ощупь на брюхолёт, разрывая внешнюю обшивку. По телефону мне было слышно, как господин Ола-Кутазов на своём родном языке крыл существо в мать и в душу. Потом он открыл огонь; багровые вспышки сермяжной русской ярости испестрили шкуру чудовища; личинка отвечала залпами из коррозийных аэрозолей, блицкригами каловых масс, удавьими объятиями; брюхолёт начал задыхаться, погребённый под тоннами червячьего мяса… Ола-Кутузов в свою очередь отвечал заградительным огнём ничтоты — это такая пустота пустее самого чистого вакуума, — и нецветные разряды лазеров из ничегожества оставляли вмятины в личиночьей плоти. И уж противников не стало видно за катавасией крови и пиротехники…
Я решил, что господин Ола-Кутазов держит ситуацию под контролем, повесил трубку, отрулил корабль подальше от поля брани и по касательной устремился в ночь.
Так вот и жили. Многие месяцы мы с Хеликсом пересекали Основной Пояс туда-сюда, заходили на астероиды, богатые роскошным мхом и лишайниками, на астероиды острозубые, точно кривая сердечного приступа, на заброшенные астероиды и астероиды населённые, на астероиды, изукрашенные дворцами- черепами, где выжившие из ума от старости роботы ещё подёргивали клешнями «обслуги класса люкс». И коллекция росла. Перо из павлиньего хвоста. Бамбуковая птичья клетка, где заключался полый хрустальный череп с Осенним листом внутри. Ящик для коллекций лепидоптериста, где под стеклом вместо бабочек были пришпилены махонькие реактивные самолётики… И так далее… Предметы эти в сумме начали образовывать этакое стихотворение. Поэму, которой была Офиклеида — сама божественность в виде набора комплектующих деталей, в ожидании особенного, пока неопределённого элемента, некоего рождающего её к жизни принципа — последнего кусочка головоломки.
И вот однажды вечером, неподалёку от 4237-Раушенбаха, я заснул перед телеком.
И снится мне, что стою я у окна гостиной, смотрю на Млечный Путь (и Хеликс весь надутый оттого, что этот Путь не из всамделишного молока состоит); вся галактика как на ладони, пастельные кляксы межзвёздной туманновости, центр галактики — необъятное радужное блистание…
— Мы в двух миллионах световых лет от Солнечной системы, — сказала Офиклеида.
Она стояла у камина и улыбалась без рта, всем своим бесплотным телом. И до меня дошло, что это она перенесла нас сюда. — Я то, что объединяет все корабли, — сказала она. — Я — движущий их дух; сущность скорости.
И вот я уже не сплю.
А сон мой всё ещё в комнате.
Он сияет красивым светом посреди моей коллекции. Последний кусочек головоломки.
И все эти штукенции на каминном коврике задвигались. Резиновый мячик прокатился пару сантиметров, старинная фарфоровая чашечка опрокинулась набок… Коллекция медленно оживала, собиралась-скатывалась вместе… Как будто смотришь киноплёнку задом наперёд, беспорядок обретал смысл, ясна становилась связь между разрозненными предметами, всё становилось на свои места — ключик солнечный зонтик авторучка огрызок яблока транзистор — каждый из них символ, каждый олицетворял собой анатомию души; кристальное, лучезарное создание. Бесконечно женственную и бесконечно нечеловеческую. Помесь насекомого-робота и живой мандалы и странно источающую вокруг себя женский огонь…
И тут…
И тут спокойно, беззвучно сказала Офиклеида, стоя на каминном коврике:
— По-моему, нам пора, ты как думаешь?
И вот мы уже были в двух миллионах световых лет от Солнечной системы.
Вот примерно тогда я и разлюбил смотреть телевизор.
Рококо-Кола
Пятое декабря, anno 1791. Иоганн Хризостом Вольфганг Теофил Моцарт — лучший программер Зальцбурга; чудо-ребёнок, в пальцах которого вибрирует гений до того блистательный, что если собрать всех его соперников вместе и прогнать их через этакий талантогонный аппарат, то и тогда не удастся набрать такого количества чистой, без примесей, программерской виртуозности… Не ведают отдыха его пальцы; гениепальцы, вечно вприскочку по буквенно-цифровым полям, без руля и ветрил по бескрайним просторам компьютерной клавиатуры…
А компьютер его…
Моцарт — одно со своим компьютером. Италийские формы, обвивающие его маслянистые изгибы каштанового дерева заволакивают грациозной информационно-технологической негой… Подобный яйцу Фаберже; внутри — замкнутая полость, полная золотых механизмов и наутилусовых отсеков. А в центре, в его желтке (месте неожиданном для непорочных зачатий) обретается крутейший жёсткий диск. Массивная, гибельная, гудящая штука; черный как ночь магнетитовый жёрнов, поблескивающий частицами чистого творчества. Абсолютный эталон виртуозности. Высоковольтные волночастицы, кои Моцарт генерирует в своём устрашающем интеллектуальном пекле.
Но, невзирая на весь свой алхимический огонь, — на своё раскалённое, искусственно охлаждаемое, многообъятное могущество, — компьютер недугует.
Поражён вирусом — его ЦПУ задыхается в плену инфофлегмы (моллюсочное смесиво из червячной слизи и молочка из-под угрей), у терминала несварение терминов, на материнскую плату накатывают приступы тошноты и сонных, паутинно-бредовых галлюцинаций… Грозные и тяжкие симптомы, и не по плечу самому Моцарту их исцелить. И вот ранним утром он приготовляется наведаться к своему технику —