– В таком случае все-таки нужно сознаться, что романтизм иногда бывал у нас «чреват результатами», как выражаетесь вы. И еще можно поспорить, что лучше: солидная культура с определенными и очень узкими идеалами или бескультурный романтизм…
– Может быть. Тем не менее то, что все мы романтики, – несомненно. А романтизм имеет одно очень скверное свойство: он живет и питается иллюзиями, а этим свойством очень удобно пользуются плуты. Кстати, вы знаете, что сегодня моя жена именины справляет?
– Нет.
– Пойдемте ко мне. К ней сегодня, наверно, съехалась вся здешняя уездная Палестина, как, бывало, съезжалась к ее отцу…
– А вы что же не участвуете в приеме?
– Я-с? – круто повернулся он ко мне. – Я с плутами несколько строг и груб, а романтики здешние меня считают не более как мужем моей жены и поэтому, кажется, презирают… Да и мне в них мало проку. Впрочем, жена у меня добрая, любит угощать. Я ей не мешаю: она теперь попала в свою стихию и отдыхает.
Я и так бессовестно долго заставлял ее цыганствовать с собой… Пойдемте!
Замечу здесь кстати, что не только баре, но и мужики третировали его, не то чтобы свысока, а запанибрата. Они давно знали, что он сын фабричного, и часто запросто «тыкали» его, в то время как перед «барыней» холопствовали. В особенности «по душе» относились к нему мужики помельче, неполитики. Им было известно, что он назывался еще в мальчиках Петром Малым, а потому он и преобразился у них в Петра Петровича Малова. Настоящая же фамилия его была Морозов.
Мы обогнули «крестьянские зады» и вышли на сельскую улицу, почти сплошь заросшую мелкою кудрявою муравой, напитанной, как губка, водой после недавнего дождя. Нам нужно было пройти через все село. На половине улицы от одного дома отделился мужик, без шапки, в одной рубахе и портах, подошел к нам и сказал «Здравствуйте», мотнув головой.
– А у барыни гости, – прибавил он, обращаясь к Петру Петровичу.
– А тебе что? – буркнул сердито Петр Петрович.
– Так, мол… Может, не знаешь… Она вон Дикому твои заведенья показывает. Хвалит.
– И пускай показывает.
– Знамо… У тебя разве что худое есть. Тебе скрываться нечего. Твоим делом всякий любуйся – не налюбуешься… Твое дело начистоту у всех…
– То-то вот и есть… Так и пущай смотрят… На то я и ферму устроил… А вы вот мне не верите…
– Как не верить? Верим. Да разве нам пристали эти игрушки-то? Мало что хорошо – да не возьмешь!
– Знаю, лучше вас это знаю. Кабы вы только это говорили, – так я бы вам ни слова не сказал… А вы вон в облако пальцем тыкаете.
– Что ж! В облаке, брат, и ты не велик владыко…
Пока мы разговаривали с этим мужиком, к нам подошло еще несколько человек. Видимо, у них было до Петра Петровича дело.
– Петр Петрович, а мы опять к тебе по нашему делу… Крестьянское присутствие опять, вишь ты, затянуло нас, – заговорил тот же мужик.
– Я сказал – ступайте к майору.
– Да ведь что ж майор? Майор у нас душа-человек! Только в заправском деле выправки у него нету…
– Поспособствуйте! – заговорили мужики. – Мы бы по гроб жизни…
– Я уже вам способствовал, чего еще? Полгода из кожи лез, а что сделал?
– Так, так… Это что говорить! Продолжительное дело… Да, может, теперь оно ходчей пойдет…
– Ну, и ступайте к майору. А я не хочу, потому что все одно оно, что у майора, что у меня пойдет…
– Обстоятельнее бы с тобой.
Петр Петрович надвинул шляпу и зашагал от мужиков. Мы шли некоторое время молча.
– Вы знаете этого майора? – спросил он.
– Мало.
– Мы его встретим у жены. Потешный человек: стар, детски-наивен, храбрится, как отставной солдат на костылях. Он теперь гласным в земстве от крестьян; распинается там, шумит, заводит истории, одним словом – подвижничает. Нажил себе врагов, а больше, впрочем, насмешников. Крестьяне в нем души не чают, а по-моему, все это выеденного яйца не стоит, потому что – романтизм.
– Однако, значит, он полезен все-таки крестьянам?
– Наверно, но настолько, насколько полезен был бы и простой волостной писарь. Потому что ведь у нас все «на законном основании», а «законное основание» одинаково и для меня, и для майора, и для писаря.
– Потому-то вы им и отказали в содействии?
– Потому и отказал… Воображать, что могу сделать что-нибудь помимо «законного основания», как воображает майор, не могу, а потому отказал.
Мы прошли село, за которым невдалеке показалась усадьба Морозовых. От деревни вид на нее был прелестный. Она стояла на косогоре, отлого спускавшемся к реке, поросшей по берегам зеленым тростником. Все здания скрыты были в зелени садов и рощи, разросшейся по косогору, и только кое-где мелькали сквозь деревья красные и белые крыши с белыми, блестящими на солнце трубами.
– Эдакая благодать у вас в усадьбе! – показал я Петру Петровичу, останавливаясь на повороте дороги, чтобы полюбоваться этой действительно редкой картиной.
– Да, хорошо! – прошептал он как-то лениво. – Я рад за жену. Рад, что, устроив это имение, я хоть чем- нибудь мог отблагодарить ее за кочевание со мной. А самому мне хотелось бы вон отсюда.
– Опять кочевать?
– Опять.
Петр Петрович улыбнулся.
– Вам это кажется смешным? Да, оно смешно выходит, действительно, – проговорил он задумчиво и шмыгнул правой рукой к боковому карману. «Щупает дипломы», – промелькнуло у меня в голове.
– Удивительное дело, – продолжал он, – не могу равнодушно смотреть ни на лес, ни на реку, в особенности на большую… Так и потянет руку к топору, к веслу. Тело у меня зудит. Кажется, с теми дипломами, какие у меня имеются, каким бы ученым можно быть, примерно хоть немцу! А у меня повалится из руки, потому что ей способнее и любезнее сжаться в кулак. И ведь не дилетант я, а вот, подите ж, больше дня в кабинете ни в жизнь не просидеть!
– Да и незачем совсем закупориваться.
– А что же делать? Науку я мог бы считать единственным делом, которое не напоминает романтизм. Да что ж вы сделаете, ежели тянет! Мой дед был бурлак, – понимаете, настоящий бурлак, рабочая сила, лошадь, запряженная в лямку, и, как русский мужик, романтик по преимуществу…
– А ведь русский романтизм имеет глубокие корни в тысячелетней невеселой народной жизни, – заметил я.
– Это совершенно верно. Этою жизнью народ дошел до замечательных обобщений. Но все эти обобщения романтичны и неизмеримо далеки от действительной жизни. Они далеко опередили его культуру – и вот почему ему теперь так «неможется». Мой дед любил петь и рассказывать про поволжскую вольницу, про Ермака, про Сибирь… При этом плакал. Да и есть о чем!.. Наш теперешний бурлак – и Ермак! А ведь дети одной реки! Как же можно было не быть моему дедке романтиком! В своих рассказах он то возил меня с песнями по Волге, то тянул лямку по ее песчаным берегам, то уходил в сибирские леса, на Лену, Иртыш. В трескучие морозы мы валили вековые деревья, звенели топоры, жужжали пилы, раздавались выстрелы, падал пушной зверь, трещал огромный костер. Мы проживали на «новине» зиму, строили хаты, устраивали рыбные ловли и, основав поселение, уходили дальше, туда, в глубь дебрей. Вероятно, вследствие этого во мне так сильна «колонизаторская», «пионерская» жилка. Вот почему я и бросаюсь на такие предприятия, которые носят приблизительно этот колонизаторский характер, как, например, мое сельскохозяйственное заведение или артель, значению которых я, впрочем, не верю ни на грош. Дальше идти нельзя, ибо наткнешься на «законные основания», а удовлетвориться этим не в силах!