было узнать парня; бросил пирушки, девок, хороводы, даже свою возлюбленную, которая с отчаяния скоро сошлась с другим, и стал «церковником»: читал псалтирь, звонил в колокола, целовал у попа руку и раздувал кадило; стал поститься, много молиться. Купец собирался идти в монастырь, и Недоуздок собирался «посвятить себя богу». Купец действительно ушел в монастырь, а Недоуздок сейчас же после этого вернулся к пирушкам, к хороводам и как ни в чем не бывало потребовал своих прав: и от свадеб, и от сверстников, и даже от своей возлюбленной, которую принудил выйти за себя замуж, отчего и устроил не очень красивую семейную жизнь. Он не мог себе представить, почему она его могла разлюбить. У них поначалу шли с женой такие разговоры: «Ориша, – скажет Петр, – подь сюды… Сядь… Ну, ведь ты врешь, что ты меня разлюбила? А? Врешь ведь?» – «Мне что-ка! – запевает Ориша. – Все одно: ты мне муж». – «У, дура! Поди прочь!» Он стал мечтать, как бы ему жениться на другой, а эту жену отдать своему сопернику, допрашивался, нет ли таких подходящих законов, но их не оказалось. «Умрет, тогда женись, – говорили ему, – вот тебе и все законы, – располагайся». Но Петр не хотел смерти жены. Впрочем, мало ли что могло случиться «под наитием» и что могла наделать поселившаяся в голове мысль. Он мечтал уйти куда-нибудь, взять у старосты свидетельство, что жена умерла, и жениться на другой и пр. Но тут дела повернулись неожиданно: кто-то сказал ему, что житье на фабриках веселое и привольное. Он, не долго думая, бросил хозяйство, жену и ушел. Мотался по фабрикам года два; шлялся по кабакам, играл на балалайке, пил, плясал трепака. Он забыл о жене, та – о нем. Она оказалась ловкою бабой: забрала хозяйство в руки, взяла батрака и вместе с ним «подымала» землю. Но вдруг пришел Петр и потребовал признания всех своих на время отчужденных прав, – «к закону вернулся», – как говорили мужики, сделался степенным, рассудительным, хозяйственным мужиком. Только свои и знали, как он заставлял и жену «вернуться к закону».
Лука Трофимыч и Недоуздок шли впереди. За ними следовали прочие «хозяйственные и правильные мужики». Только Фомушка (по списку Фома Фомин), это воплощенное смирение, плелся сзади всех.
Шли присяжные бойким и частым шагом, молча. Верст за пять от волости сиверком понесло с полей. Дорогу стало заметать, словно мучною пылью, мелким снегом. За полушубки, за воротники пробивала стужа к телу. Пройдя верст семь, путники остановились.
– Ишь ты как, братцы, заметает. Того и жди, что разыграется…
– Вьюжит… Кафтанишка-то, парни, у меня не очень чтоб хорошо приспособлен. Дырявит! – печалился Фомушка.
– Когда б засветло в слободу поспеть.
– Где поспеть? Сугробно.
– На печь бы, братцы, важно теперь али бы на полати забраться, – мечтал Недоуздок. – А то, глянь, какая подымается мятлица. Неровно закоченеешь. Валенки-то, вишь они, поистерлись. Хорошие-то жене покинул. Жалко стало, – истаскаю, думаю.
– Все мы тоже не очень чтоб в какие заморские меха-то разодеты. Эк ведь господь наслал за грехи наши. Хоть бы пообождать денек-другой.
– Нельзя. У судей все по строкам.
– И то. Не застаивайся, братцы. Нехорошо в экую божью волю.
Присяжные обернули головы платками и опять бойко двинулись вперед.
Снега наносило все больше и больше. Хотя времени было еще немного, но становилось заметно темнее. Лес вдали зачернел. По ветру волчий вой донесся. Влево стали показываться едва заметные придорожные елки.
– Вон путина-то. Способней теперь будет идти-то. Тракт многоезжий, – заметил кто-то.
По большой почтовой дороге идти стало легче; но и она была пустынна: никто не обгонял их. Вот кто-то где-то свистнул. На свисток еще ответили. Присяжные пошли уже не гусем, а кучей.
– Это он балуется. Любит он экую пору, – заметил один Еремей.
– Нет, это не он. Это овражники, – сказал Лука Трофимыч.
– Много, слышь, их здесь.
– Много, фабрики все кругом. Народ баловень… Народ отябель кругом их селится. Днем-то их не видать, а вот по ночам так знатно закучивают. По слободе у них как ночь, так и пойдет гульба. Позапрошлым годом такого молодца мы судили. Рассказал всего. Много, говорит, нас. Другой раз, говорит, на фабрике-то месяца по два расчета не дают, а то без муки сидим. Ну, и собираемся в слободу. А там есть коноводы такие: сейчас это тебе водки дадут на голодное-то брюхо. И денег предложат, только, говорят, по ночам на дорогу выходи. И идем, говорит, – кто в сигнальщики, кто в досмотрщики, кто в передатчики…
В это время кто-то промчался верхом, обогнал их, круто осадил лошадь, оглянул молча, свистнул и, обернувшись назад, скрылся в кустарник.
– Это, должно, из них, – досмотрщик.
– Они нас не тронут, – заметил Недоуздок.
– Что так?
– Не тронут. Мы судьи.
– А почем им знать?
– Как не знать! Кто в эту пору из пешеходов гурьбой ходит, кроме нас! Богомолы по зимам не ходят; на заработки тоже не ходят, а коли ходят, так в экую пору по своей воле не пойдут – не срочные.
– Это так. А что ж бы им нас и не тронуть? Разве они нас боятся?
– Судей бояться им нечего. Нет, они судей не боятся, потому – что им судьи? Они станового боятся. Ну, а все же судью ублажить им чем ни то нужно. С судьей ему, гляди, прилучится встретиться. Нехорошо, по совести, судью обижать.
– Нет, они нашего брата не обидят, – подтвердил Лука Трофимыч. – Рассказывал тот парень: нам, говорит, понапрасну людей обижать непочто, мы сами по горькой нужде идем. А там, говорит, как пустят фабрику в ход, заработки, харчи выдадут, – мы и опять работать… Плачет паренек-то, говорит: я было в покаянье пришел, – очень уж, вишь ты, душа-то стала тосковать от такого беспутства, – а они ж меня, дурака, и выдали.
– Дурака! А их не поймают, выходит, умников-то?
– На то он и умник… Умник-то в лисьей шубе ходит.
– Ну, и что ж, Лука, вы этого парня?..
– Оправдали… О господи, господи! – вздохнул Лука и помолчал. – А гляньте-ка, ребята, – огни! Это в слободе!
– Это волки!
– Где волки! Вишь вон, и колокольня мерещится будто…
– Поддай, братцы, ходу, – крикнул Недоуздок, – печка близко! Здорово знобит!
Присяжные прибавили шагу. Слобода была близко.
II
Присяжные на ночлеге
Наступила ночь. В слободе уездного города П. кое-где мелькали сквозь занесенные снегом окна мутные огни. Где-то выла собака. С одного постоялого двора по снегу бегали через улицу из-под подворотни длинные тени и лучи: кто-то ходил по двору с фонарем. Слышно фырканье лошадей.
– Осторожней с огнем-то… вы! – кричали из глубины двора.
– Мы осторожны… не впервой.
– То-то. Полуношники. Сожжете, – с вас взыски-то какие!
– Ну, не очень важны хоромы-то… Може, выплатим старыми лаптями…
– О, гужееды-зубоскалы! Сами бы нажили… Век изжили в одних портках, так не знаете, каково она, нажива-то, дается.
Присяжные, все занесенные снегом, подошли через сугроб к воротам и стукнули железным кольцом.
– Кого там еще в экую ночь носит?
– Ночевать бы, – откликнулись присяжные.
– Эко ночевальщики какие проявились! – огрызался голос со двора. – Куда это ветер гонит?
– В округу.
– Пешие, чай?