отражалось в жасминовом поле, по краям которого желтела «куриная слепота». -Так и в лагере скрестилось множество судеб, параллельных моей судьбе, но не имеющих с ней ничего общего».
«Стало быть, — протирая ухом казённую шконку, итожил он, — геометрия жизненного пространства искривлена…»
Когда, разгоняя вечернюю скуку, его мордовали уголовники, он всё думал, почему даже непроходимый дурак изрекает иногда глубокие истины, а мир изменяют лишь те, кто его не понимает.
Читая на его лице эти мысли, блатные смеялись.
А профессор, добывая в поте лица гнилую похлёбку, всё не мог разгадать главную теорему своей жизни: почему прямая всегда загибается, а кривая упирается в точку? Но под конец понял, что жизнь выше математики, которая только иллюстрирует, но не объясняет.
Умирая от лихорадки в заснеженном лесу, математик попросил вырезать ему эпитафией «Что и требовалось доказать».
Это и стало содержанием его дневника.
Прочитав эту историю, Адам впервые без злобы подумал об отце.
СТРАНИЦЫ, ПРИНАДЛЕЖАЩИЕ СРЕДЕ
Кондратову кололи глаза Птичкиным, популярность которого взломала двери общественных туалетов. Он печатался в женских глянцевых журналах, переводя героинь из номера в номер. «Как проституток», — огрызался Кондратов, и его губы нависали над подбородком, как день над ночью. Сам он не читал современников, боясь испортить вкус.
— Классика давно умерла, — возражала ему жена.
Анастасия была остра, как шпилька. Она умела одеваться быстрее, чем раздеваться, и твердить одно и то же до тех пор, пока это не становилось истиной.
— Человечество учится не на лучших образцах, — продолжала она. — Оно проходит мимо себя, в истории остаются посредственности…
У Кондратова округлились глаза, а брови, как тараканы, полезли на лоб.
— Когда катится колесо, — гнула своё жена, — обод крутится вокруг центра.
— По-твоему, в центре серость?
Пришёл черед Анастасии округлять глаза.
— Вот, послушай, — щёлкнув пальцами, достала она
Как и все психоаналитики, доктор Раслов советовал пациентам записывать сны. Со временем у него в шкафу скопилось их великое множество, он и сам начинал утро с того, что изливал на бумагу увиденное ночью. Иногда это занятие так его захватывало, что он посвящал ему весь день и, едва успев поставить точку, валился на постель. От природы он был сутулым, а с годами приобрёл птичью походку и привычку потирать ладони.
Однажды во сне была зима, и, ёжась от холода, Раслов вёл приём, пока наяву от его храпа глохли стены. Явился молодой человек с трясущимися руками и взглядом, шарившим по лицу Раслова, как прожектор по ночному небу.
— Тварь я дрожащая или человек? — выкрикнул он вместо приветствия.
Раслов указал на кушетку и, как петух в навозной куче, начал копаться в его детстве.
— Ах, вот в чём дело! — проворковал он через некоторое время. — Значит, мать в вас души не чаяла, а отца не было? Безусловно, вы человек, только без Эдипова комплекса…
— А ведь я старуху топором зарубил.
— Помилуйте, — отмахнулся Раслов, — я не следователь.
— Вы не поняли… — запинаясь, бормотал юноша. — Я — убивец…
— Что ж тут непонятного? — безразлично уставился Раслов. — Бывает… К тому же старуха-то дрянь была. Бог с ней, со старухой-то, а вам жить да жить…
Когда юноша закрывал дверь, на его чело опустилась просветлённая задумчивость.
Через минуту вошла девушка с опрокинутым лицом. «Откуда у вас желание пострадать?» — переспросил её в конце исповеди Раслов. — Да это же дважды два! Сами сказали: пьяница-отец, подавленная любовь к которому заставляла вас мучиться, властная, истеричная мать. Вот вам и не терпится хомут на шею повесить». Во сне доктор видел, как разглаживаются морщины на лице девушки, как несвойственную её возрасту печаль сменяет беззаботная радость.
Теперь они шли к нему косяком, как рыба в путину.
— На что жалуетесь? — профессионально осведомлялся Раслов, потирая ладони. — Что мешает жить?
— Слезинка младенца, — ответил мужчина с осунувшимся лицом и покатыми плечами.
Он передёрнулся, и под глазами отчётливо засинели мешки.
«Эпилептик», — решил про себя Раслов, ставя диагноз, будто зрячий в царстве слепых.
И здесь проснулся. Из рамы на него смотрел автор «Преступления и наказания». «Любую книгу можно читать до тех пор, пока её персонажи не покажутся детьми», — оправдываясь, промямлил доктор. На улице, как и во сне, была зима, мёрзли уши, и у прохожих с усов ёлочными игрушками свисали сосульки. Наяву было неуютно, и доктор прикрыл глаза. И перед ним опять прошла вереница героев, которых он исцелил. Они стояли теперь обнажённые, сбросившие одежды комплексов, неразличимые, как тля. Их слёзы были пресными, как будни, а улыбки стерильными, как шприц.
«Норма — это посредственность», — окончательно проснувшись, пробормотал Раслов и сжёг исповеди своих пациентов.
Их пепел и стал подлинным его дневником.
СТРАНИЦЫ, ПРИНАДЛЕЖАЩИЕ ТЕКУЩИМ ДНЯМ НЕДЕЛИ
После неудавшегося юбилея Кондратов отлучил себя от дома.
«Нет ничего банальнее бунта против отца», — думал он, и его губы, как тучи, нависали над подбородком. Адам пропадал где-то целыми днями, с отцом его разделяла пропасть, и Анастасия, не успевавшая сушить мокрые от слёз подушки, разрывалась, как паром между речными берегами.
Она осунулась, постарела и не видела себя счастливой даже во сне.
А Кондратов уже раскаивался, чувствуя вину, как чужой пот. Накрывшись толстенным «Собранием ересей», он лежал с ладонями под затылком, и сознание дурного отцовства угнетало его, как могильная плита. А чуть раньше он прочитал
В пятом веке нашей религии в деревнях Малой Азии проповедовал Клемент Сириец, которого одни считали пророком, а другие — болтуном. Клемент был горбат, одноглаз и имел язык такой длинный, что мог волочить по земле. Согнувшись в три погибели, он натягивал посохом дороги, которые стрелами упирались в лук горизонта, и отбрасывал две тени — одну за спину, а другую под ноги — чтобы указывала путь. Упражняясь в красноречии, он говорил сам с собой, так что его распухший язык покрывался мозолями.
«Ваш Бог — пустота, — заклинал он дехкан, взобравшись на холм и уставившись единственным глазом, — вы поклоняетесь Ему, как слепые зеркалу!» Иногда в него летели проклятия, чаще — камни. Но Клемент не смущался. «Вы не видите себя в Боге, — вопил он, — оттого и распинаете Его!» Сириец доставал из котомки финик и принимался грызть. А крестьяне, избалованные бродячими философами, нетерпеливо кричали, чтобы он продолжал. Клемент не заставлял себя ждать. Дёргая горбом, он учил, что Христос был сначала Сыном, изгнанным Отцом, а после Голгофы стал прощёным Адамом, принятым снова в Царствие Небесное. «И нас простят, — добавлял он, — когда Отец поймёт, что наши грехи — Его ошибки…» Пока крестьяне отличали в этой странной религии примесь арианства от ереси докетов, Клемент скрывался