подходят к машинам, останавливающимся у огромного супермаркета, молча и скорбно протягивают руки… Девочка одета вполне прилично — никаких нищенских лохмотьев, но не это самое странное. Удивляет, нет, поражает ее взгляд: огромные, очень красивые глаза смотрят так, будто не видят, будто она слепая. Отец… Да все дело в нем. Этот мужчина — абсолютно безумен. Вот оно что! Да ведь и дочь его тоже безумна. Она не слепая, она сумасшедшая. Они живут вдвоем, в небольшой квартирке в центре и каждый день выходят на улицу собирать милостыню…

Сюжет меня увлек и нравился все больше и больше, но додумать его я не успел. Резкий толчок в бок вывел из транса. Я, еще не до конца пробудившись, повернулся — и натолкнулся на умирающего от хохота Генку Гамазинского. Мы с ним учились на одном курсе, он был самым талантливым из нас, но почему-то и самым завистливым.

— Ну ты даешь! — завопил он на весь зал. — Ты с нами или как? — Генка насмешливо пощелкал пальцами у меня перед носом. — Косишь под гения, да? Ничего не выйдет! Гений — это не тот, кто поминутно впадает в прострацию, машет руками, разговаривает сам с собой. Тебя кто-то обманул. Так выглядит сумасшедший. А ты даже и не сумасшедший, ты самый обыкновенный бездарь. Самодовольная дрянь! И картины твои сущее дерьмо! Этот плюгавенький твой пастушок с расчесанным комариным укусом на плече — просто верх бездарности и пошлости! Да ты сам посмотри! Посмотри и подумай, ну кому в наше время интересны эти совковые темы?!

Я просто взбесился, но все-таки сумел удержать себя в руках. И тут он плюнул на картину (мы как раз стояли под моим «Пастушком»).

— Ах ты, сволочь! — завопил я, ничего уже не соображая, размахнулся и врезал ему по морде. Получилось ужасно: из разбитого Генкиного носа хлынула кровь, но это меня не только не остановило, но и взбесило еще больше. Словно разъяренный зверь, я набросился на него и стал колотить головой о стену. Меня оттащили, я рвался, что-то орал… Над Генкой захлопотали две наши художницы, Варвара и Лиза, принялись оттирать его окровавленную рожу… В общем, получился ужасный, безобразный скандал.

Я стоял подавленный, убитый. Гнев мой прошел, осталась только брезгливая жалость к поверженному моему врагу и невыносимая тоска. Мне захотелось умереть, тут же, немедленно. Забраться в какой-нибудь угол потемней и сдохнуть. Потому что он прав, Генка, сто раз, тысячу раз прав: я самый обыкновенный бездарь. Да разве я когда-нибудь заблуждался на этот счет? Я же всегда знал… Наверное, не всегда. Если бы знал, не радовался бы этой выставке, не стал бы вообще ничего писать. Если бы я был в этом уверен… не смог бы спастись, когда… они погибли. А я писал, весь этот год писал, яростно, вдохновенно, и тем спасался. Зачем? Для чего? Лучше бы тогда наложил на себя руки. Да ведь я и хотел! Но начал писать.

Генка очухался, вскочил, оттолкнул сердобольных художниц и бросился ко мне. Но тут его, в свою очередь, схватили, удержали, не дали развязаться драке. Он рычал и кусался, пинал удерживающих его и материл весь свет, но главное, конечно, меня и мою выставку.

— Урод! — вопил он. — Я тебя достану, все равно достану! Я тебя изведу! Ты сдохнешь, ты… Бездарный урод! И картины твои уродские и бездарные. Совок долбаный! Ничтожество!

Его оскорбления меня больше не оскорбляли: до того я был и так оскорблен и убит. Я отвернулся от Генки, налил полный фужер водки, залпом выпил и вышел из зала. Художественный музей, где проходила моя выставка, располагался посреди парка. Я отошел довольно далеко, вглубь, сел на скамейку, чтобы никого не видеть и не слышать. Сколько так просидел, не знаю, но довольно долго, пока не замерз: уже давно наступила ночь и июнь выдался дождливым и прохладным. Нужно было возвращаться домой — в свою одинокую, осиротевшую квартиру. Я встал, вышел к дороге. Очень быстро удалось поймать такси…

Да, этот момент мне особо запомнился, этот момент я потом чаще всего проворачивал в голове. Я сел в такси — и провалился в темноту беспамятства. Что это было: хмельной сон, обморок? Не знаю. Но когда я пробудился (или очнулся?), когда осознал себя, темнота не исчезла, темнота оставалась все такой же непроницаемо черной. И тишина была непроницаемо-черной. А тело сковано неподвижностью. В первый момент я не испугался, подумал, что сон или обморок все еще продолжается. Но слишком уж ясно работало сознание, слишком отчетливо я себя ощущал. Получается, все происходит в реальности? Это тоже вряд ли, потому что в реальности такой темноты не бывает, если ты жив и не слеп. Значит, я вдруг ослеп? Но слепой может двигаться, а я не могу, как ни стараюсь, не получается даже слегка шевельнуть пальцем. Значит, я умер?

Это было год назад, 11 июня, в день моего торжества и самой страшной в жизни обиды. В день торжества и обиды художника Филиппа Сосновского. Соседский племянник сказал, что Филипп пропал без вести год назад. А потом нашли его останки. Выходит, он действительно умер? Тогда кто такой я? Почему я все это время воображал себя Филиппом Сосновским? В том черном кошмаре, помню, мне тоже все время представлялось, что я — это мы и один из нас умер.

Умер Филипп, а художник остался. Художник выжил, чтобы зафиксировать смерть тех, кто вместе с ним оказался в этом черном, слепом кошмаре. И вот тому доказательства. Во-первых, он единственный из всех не чувствовал ужаса, старался, изо всех сил напрягался — и не мог ощутить страха. Это его даже злило. Во-вторых, смерть бездарного «простого» художника Филиппа Сосновского — закономерное явление. Он умер, чтобы из его перегноя пророс новый, настоящий художник. В-третьих, все арифметически сходится: нас там действительно было не шесть, а семь, потому что я — это нас двое, и значит, этот лишний, седьмой приглашенный — вовсе не лишний. Как она и говорила, эта женщина в парке, как я сам себе говорил — художник во мне говорил…

Он не лишний, но кто он такой? Какое место теперь он должен занять? Меня отчего-то ужасно тревожит этот вопрос, мне кажется, что когда я найду на него ответ, то будет он не в мою пользу.

Итак, Филипп умер, а я — художник, написавший «Шесть мертвецов». Я помню, как начал писать. Кошмар стал подходить к концу, все участники умерли, остались только мы — я и художник… Не сходится! Кто такой я? Я случайно сейчас проговорился, случайно сказал теми самыми словами из кошмара: остались я и художник, — и понял, что опять ничего не сходится. Мы остались вдвоем, и, значит, Филипп не умер.

Надо вспомнить — начать все сначала, пройти шаг за шагом заново этот кошмар — и вспомнить.

Я сел в такси — и провалился в темноту беспамятства, из которой попал в темноту реальности. Нужно просто вернуться назад: уснуть и снова проснуться. Тогда все встанет на свои места. Так я подумал вначале и потому не испугался, не запаниковал, закрыл глаза и стал дожидаться сна… Но сон не вернулся.

Сон не вернулся, тревожная неопределенность моего положения мешала, ясность сознания не давала уснуть. Я вдруг отчетливо понял, что лежу в абсолютной темноте, что такой темноты не бывает, если ты жив и не слеп. По моим глазам словно провели густой черной краской. Напрягаю до боли мышцы — и не могу разорвать этот мрак! Я — художник, и это самое страшное, что могло со мной произойти. Хочу поднять руку, чтобы ощупать ослепшие мои глаза, — и не могу. Не могу пошевелиться. Значит, я не просто слепой, я мертвый художник?

Если я умер, то тот человек — не я. Он жив, он боится, он в истерике ужаса. Он просто обезумел, когда осознал, что очутился в абсолютной, непробиваемой темноте и не может даже пошевелиться. Я — не боюсь, значит, для меня все кончено.

Стоп! Вот и добрался, вот и ответ: для меня все кончено. Так думал Филипп Сосновский, то есть так думал я, когда был Филиппом Сосновским. Значит… И соседский племянник сказал: год назад пропал без вести… умер… И квартира моя опечатана: найдены останки квартиросъемщика Филиппа Сосновского, квартиросъемщик Филипп Сосновский умер и похоронен.

В своем черном кошмаре я пытался вспомнить, как умер, но вспомнить не смог. Тогда я даже про такси вспомнить не смог — такси выплыло из памяти позже. Когда… когда опять я в нем оказался. Не вспомнив, как умер, я стал отыскивать спасительную лазейку для своего сознания. Нет, все было не так! Не я, а он стал отыскивать спасительную лазейку. Кома. Он лежит в коме — отсюда все странности. В коме, в стерильной белой палате, где-то здесь, поблизости, заботливая медсестра. Ему нечего бояться, стоит только позвать — она непременно ему поможет!

Он пытался себя обнадежить, значит, все-таки боялся? Или это я, для которого было все кончено, все же боялся, и, значит, было не все кончено? Кто из нас пытался себя обнадежить комой?

В любом случае надежда наша не оправдалась. Как только он (или я) позвал на помощь, черный

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату