даже гадкая, порочная. Она связалась с такими плохими делами.
Как взорвало его тогда это письмецо, этот листочек с ровным почерком, та же аккуратность, то же продолжение ее ослепительно — белой кофточки, ладони, шеи, глаз. Нестерпимым было ожидание зимних каникул. Он хотел ехать к ней, написал и вот дождался. Не помнил, как сошел с поезда, как добрался до общежития. В общаге та самая вахтерша, эту добрую женщину почему?то звали Мегерой. Она сидела и вязала кофты, точно так же, как и три года назад:
— Уехали все, все, и ребята, и девушки. По домам. У них ведь каникулы.
Калачев застыл и не мог еще понять до конца все, что она сообщила.
— Но она?то осталась? — спросил он у Мегеры.
— Все уехали! — развела руками пожилая женщина. — А переночевать пущу. Ведь я тебя хорошо знаю. Пущу! Да хоть в ту же тридцать вторую, к девушкам. У хлопцев?то ремонт завели, а к девчатам можно. Только вот чистых простыней нет, белья постельного, комендантша ушла и все, все закрыто.
— Ничего. Как?нибудь, — еле выговорил Калачев.
Тогда еще появилась цель, поехать в ее старинный казачий городок. Увидеть ее из?за какого?нибудь угла, из?за кустика. Этого хватит. Мегера выдала ключ. Он, зайдя в комнату, сразу отыскал ее тумбочку, ее кровать. На тумбочке книжка. Достоевский, «Идиот». Он перед дорогой перечитывал эту книгу. Как же, как же, ведь его красавица — современная Настасья Филипповна. В ее простынях с открытыми глазами лежал он всю ночь. Повезло хоть таким образом — в ее простынях. А наутро смалодушничал, в городок не поехал, а отправился к матери. И с этих пор — никаких с ней отношений. Были в его жизни всякие романтические приключения. К нему приставали, к нему, наоборот, были равнодушны. По — всякому. И женился Калачев хорошо. Повезло с женитьбой, вон ведь как убивалась Татьяна, провожая его в путь — дорогу. Кто знает — может, и искренне? Но эта, эта — на всю жизнь, как клеймо. Или он так хотел, чтобы на всю жизнь? Ведь к чему бы он душой ни привязывался, все со временем уходило, отлетало, перегнивали веревочки, обрывались ниточки. Друзья менялись. Дочь была самая что ни на есть его, но и она отшатнулась враз. А ребенок родится, совсем, совсем исчезнет дочка со своим целительным полонезом. Впрочем, полонез давно потерял свои свойства.
А может быть, она умерла? Нет, тогда бы он не ехал. Душа подсказывает, что жива, что в этом мире она есть. И душа говорит: «Отдайся этой идее — все будет хорошо, нормально. Может, еще случится коротенький безумнострастный роман. У последней черты…»
Внизу, на нижних полках — своя жизнь. Курносая молодка с коровьими глазами жалуется:
— Игрушек для детей нету. Раньше медведей плюшевых во всех магазинах чертова уйма. Лежали, как в берлогах, и зиму, и лето.
— А чего сейчас есть? Сырочком плавленым и тем подавишься, когда такие цены… — поддакивал курносый, с чуть ли не фиолетовым лицом мужичонка.
— Я на остановке стою, смотрю, машина с будкой. На будке написано «Цыплята». Очередь стоит. И я, значит, прикупила этих желтеньких комочков. Дешево что?то взяла. Привожу цыплят своему Димке. Он рад. Сразу — играть с ними. Гоняет их своей артиллерией. Правда, двоим уже головы свернул, испытывал на прочность.
— Какая разница! Он бы так и с грузовичком поступил, с любыми машинками. А магазинные игрушки сейчас подороже желторотиков — цыплят, вот люди на игрушки их и хватают.
«А я еще хотел оставаться в этом мире», — ужаснулся Калачев. И женщина ведь добрая, только что звала чай пить, развязала узелок с жареной курицей, с домашним сыром, с домашней колбасой. Хлебосолка. Как же такое несовместимое гнездится в человеке! И день, и ночь маялся Калачев в грязном и липком вагоне, места себе не находил. Он никому ничего не рассказывал, только в окошко глядел да удивлялся превращениям внутри себя. Чем дальше он уезжал от дома, тем прочнее он забывал все домашнее. Никак теперь вот не вспомнит, какого цвета волосы у Татьяны. Черные? Белые? Убей — не помнит. Как звали дочку, его собственную? Что?то плавное с волнами. Опять — провал в памяти. Кажется, на букву «Э». Элла? Дом — отрезанный ломоть. Одновременно с забыванием яснее и ярче виделось прошлое. К нему примешивались видения с разрывами снарядов, пением какого?то гимна на немецком языке. Пел этот гимн невысокого роста человек с внимательными и печальными глазами. Немецкий солдат достаточно часто взглядывал на часики. Внимательно приглядеться — это его, Володины, часы.
Жена забывалась, но все ярче в памяти проявлялась она — Таня Перепелкина, в бумажной кофточке. То она, а то солдат немецкой армии. Очнулся Калачев тогда, когда испуганно дернулся поезд, когда стало ясно, что именно это конец его дороги.
В город надо было идти следом за всей толпой, подняться по переходному мостику, идти над рельсами. Как крепко пахнет дерущим все внутренности креозотом. Навстречу ковыляет бабушка, глаза у нее часто моргают. Сколько энергии тратит бабушка на моргание, больше, чем на ходьбу! Мысли невпопад, не о том надо думать. А у этого пожилого мужчины с аккуратным брюшком, правильного, наутюженного, расчесанного, можно спросить. И он отвечает:
— Вот как сойдете с трапа, так — налево, там красное кирпичное здание встретите. Решетка на воротах медная: смело идите вперед с полкилометра. Улица Резерфорда или Чиняевская, там и воткнетесь в городской отдел народного образования, — раскладывал он по полочкам, аккуратист.
В отделе образования на него долго, очень долго смотрели, как на какого?нибудь заморского гостя.
Тихо в этой комнате, и все оглядывают Калачева со всех сторон. Женщина с мелкими кудряшками, похожая на артистку Ахеджакову, прервала неловкую паузу:
— Перепелкина, говорите? Какая — такая Перепелкина? Старшая? Или дочка? Старшую в прошлом году похоронили.
— Младшая, конечно, младшая, — извиняюще улыбнулся Калачев.
— А если старшая, то она сорок лет в нашей системе отработала. А вы, извиняюсь, кто такой? Родственник?
Она тряхнула кудряшками, словно ставила печать, словно утверждала: «Верно. Родственник».
— Около бани они живут. Но туда автобусом надо ехать, «двойкой». Вот, глядите сюда.
И женщина начертила план на какой?то оберточной бумаге.
— Сюда — стрелка, а тут — куча мусора, лучше всего по ней ориентироваться, уже десять лет там.
— Спасибо!
Владимир Калачев. Он теперь и не осознавал себя Владимиром Петровичем. Володя он. Вовка, Вовчик. Рубашка на кнопочках, джинсы в обтяжку, короткая стрижка под комиссара Катани. Калачев впрыгнул в автобус, именно в нужную ему «двойку», для страховки спросил у водителя, где ему выходить.
— Укажу, — сонно кивнул шофер.
«Только бы дома была, только бы дома!» — прошептал он. — Наверное, постарела, наверное, седая? Хорошо все- таки, что решился на встречу. Калачев встретится для того, чтобы испытать разочарование. Нельзя дважды войти в одну воду.
Она жила в своем доме, кирпичном, с крашеной железной кровлей. Такой краской покрывают комбайны. Может быть, муж механизатор? А есть ли муж?
На стук в тонкую фанерную дверь вышла стройная женщина. Это была она! И сердце Калачева сжалось, сердце его тиснула не больно, а ласково чья?то нежная ладонь. Судьба тиснула?
Это была она. Более того, она ничуть не постаревшая. А ведь прошло двадцать лет с хвостиком. Он взглянул на ее запястье: какой?то браслетик, часов нет. Одежда у нее только другая. А волосы те же, серые внимательные глаза, в которых не угасало удивление:
— Володя, это ты? Володя Калачев?
Он переборол себя:
— Я… Не я… Сын. Меня Андреем зовут. Андрей Владимирович Калачев. Я — сын Владимира Петровича Калачева.
Теперь отступать некуда. Он — сын, студент. Учится в педагогическом, пошел по стопам отца.
— Заходите, прошу вас, — все еще недоумевала она и качнула головой, приглашая в зал, туда — в глубину. — У меня неубрано только. «Одна живу. Не убирала. Разленилась», — улавливали уши, а голова