пятнышко, отметина, последняя руна судьбы.
Он смотрел в сумеречный свет, который не сгущался, не рассеивался. Подобно гранитным ульям, лежали округлые вершины холмов доисторического ландшафта с черными дырами пещер, которые уходили в невидимую глубь и терялись в бесконечности. Потом он подошел к Анне, сидевшей как изваяние, и склонился над ней. Он не мог совладать с собой и, закрыв глаза, коснулся губами ее холодного лба. Она оставалась застывшей и неподвижной.
Потом, когда он медленно шел назад мрачной дорогой по краю ущелья, он уже не мог сказать с уверенностью, жаркие губы его сами нашли лоб Анны — или он поцеловал ледниковый камень, который подставила ему Сибилла.
Леонхард встретил хрониста в хижине молча, не проронив ни слова; дав ему отдохнуть, он повел его снова в город той же дорогой, какой они пришли сюда днем. Когда они подходили к Архиву, уже перевалило за полдень.
В помещениях Архива атмосфера уже не была столь тревожной, в них снова воцарился размеренный порядок. Но Роберт не мог найти себе места. На его рабочем столе лежал отпечаток некоей официальности, пандекты и папки казались чуть ли не чуждыми. Ото всего, к чему он ни обращался, веяло холодом, какой он ощущал в первые дни своего пребывания здесь.
И с Перкингом он испытывал некоторую неловкость, чувствуя в нем, при всей предупредительности почтенного ассистента, некое превосходство, а оно действительно было в усопшем, находившемся за чертой всего земного. Это был барьер между жизнью и смертью, который оставался непреодолимым, хотя он, доктор Линдхоф, обретался в самом царстве умерших. Он и раньше всегда чувствовал эту разделяющую черту, переступить которую он был не в состоянии. Он оставался живым, тогда как другие едва лишь сохраняли свой собственный облик, прежний образ земного существования. Он еще находился на пути, с которого всякий смертный снова и снова пытается беспомощно заглянуть в будущее; умершие же достигли органической цели жизни и безучастно смотрели назад. Червь зависти порой точил его.
Леонхард между тем приготовил по желанию архивариуса в его рабочем кабинете чан с горячей водой. Роберт разделся и влез в него. После ночного путешествия он испытывал потребность в очищении и с наслаждением лил и лил на усталое тело горячую воду. Ванна освежила его, вода смыла следы бессонных часов, только сердце билось учащенно и беспокойно. У него еще оставалось время до того часа, на который была назначена встреча с Высоким Комиссаром.
Когда Леонхард пришел, чтобы унести чан с водой, он попытался заговорить с архивариусом. Для него, мол, приятно снова чувствовать доверие Роберта, его непринужденность и теплоту, какие он испытал вчера в дороге, и он благодарен архивариусу за то, что тот не обращал внимания на всякие его сумасбродства. Как хорошо, что Роберт возвратился из дальних полей.
Архивариус не понял толком, что хотел сказать юноша.
— А ведь ты тоже мог пройти как тень мимо меня, подобно другим или подобно тем, с кем я вчера говорил за столом, в этот час встречи и расставания, и ни один из нас не заметил бы другого, — сказал Роберт.
Его взгляд был устремлен в какую-то невидимую холодную даль, когда он быстро провел рукой по волосам юноши.
Наскоро перекусив, архивариус прошел в соседнее помещение к Перкингу, присел рядом на банкетку и какое-то время сидел молча, наблюдая за старшим ассистентом, который был занят своей работой — просмотром вновь поступивших материалов. Впервые Роберт внезапно почувствовал, что город и его Архив опостылели ему. Он казался сам себе хранителем, которому, в сущности, нечего было охранять. Да и другие, думал он, охраняли лишь свое собственное присутствие. Принимал он посетителей или нет, записывал свои наблюдения или предавался уединенным раздумьям, расточал свои знания или хранил при себе — это все не оказывало никакого влияния на ход человечества, оставалось безразличным для блага или страдания живущих и мертвых.
— Иной раз мне хочется закрыть на все глаза и не думать ни о чем, — сказал он. — Пусть все катится в пропасть.
— Я, — отозвался Перкинг, пристально посмотрев на хрониста, — пережил больше чем одну эпоху и больше чем одно поколение и не устал служить духу.
Роберт досадливо пожал плечами.
— В начале был дух, — сказал ассистент Архива, — и дух был при Боге, и Бог был дух.
— Мы иначе переводим начало Евангелия от Иоанна, — возразил Роберт.
- ' Εν 'αρχη ην ο λογος, - повторил старый Перкинг слова греческого текста.
— В начале было слово, — подчеркнул хронист.
- Λογος, - настойчиво сказал Перкинг, — не хаос, следовательно, дух, не антидух.
— А Фауст, — возразил Роберт, — передает это место даже так: 'В начале было дело'.
— Это всего лишь символ фаустовского кощунства Запада, немцев прежде всего, — серьезно сказал ассистент. — Давайте будем стоять на стороне духа.
— И он, мой уважаемый, — возразил архивариус, — не освобождает из плена.
— Вы провели долгую ночь без сна, — заметил старый помощник, — этак для кого угодно мир расшатается.
— Камень Сибиллы лежит у меня на сердце, — сказал хронист, — камень заботы.
— При нашей первой встрече, — напомнил мудрый помощник, проводя рукой по лежащим перед ним бумагам, — я зачитывал вам одну запись, сделанную служащим конторы, — о бессмертии человеческой глупости, не знаю, помните ли вы еще о ней?
— Могу ли я забыть хоть одно слово из того, что я слышал здесь когда-либо! — воскликнул Роберт. — Вы говорили тогда, что не только ложь, но и глупость — враг истины на Земле.
— Пучеглазая глупость, — уточнил Перкинг, кивнув головой, — против которой сам Чунхуа оставался бессильным. Желательно, однако, было бы истребить еще и другое исчадие, сходное с ней, порождение со слезящимися глазами и потухшим взглядом раба, то есть косность, — косность духа и сердца.
Страстность, с какой говорил Перкинг, оживила Роберта.
— Косность духа, — продолжал старый помощник, — есть чуть ли не главный корень зла. Из него произрастают не только суеверие, заносчивость и зазнайство, но и, как мне показывают всякий раз свидетельства судьбы, невежество взглядов, жестокость сердца, грубая сила власти — одним словом, все темное человеческой жизни.
— Один разум не помогает мысли, — возразил Роберт. — Все зависит от силы, интенсивности.
— От интенсивности, — согласился старый помощник, — которая дает волнующее счастье знания, доверчивое, светлое знание о великом целом бытия.
— Я пришел к убеждению, — сказал архивариус, — что смерть — мера всех вещей.
— Если бы все люди поняли это, — заметил Перкинг, — картина жизни была бы другой.
— Не это ли имел в виду Мастер Магус, — спросил Роберт, — когда он говорил о возрождении из духа Китая, Тибета и Индии?
— Мастер Магус, — заметил Перкинг, — в котором многие видят ботхисатву, знает, что не насильственные действия, а мысли определяют поведение человека, следовательно, и человеческие отношения.
Роберта одинаково тронуло то, что Перкинг назвал Мастера Магуса ботхисатвой, прообразом будущего Будды, и то, что он говорил о силе мыслей. Это напоминало пророческие слова Анны: мысли — посланцы высших сил.
Почтенный ассистент дал архивариусу для ознакомления часть лежавших у него на столе бумаг под общим, уже известным ему заголовком: 'Протоколы страшной секунды', предназначенные для секретного фонда Архива. Когда он раньше однажды попросил их, ему отказали. Теперь же он мог их взять к себе в комнату, чтобы внимательно, не спеша ознакомиться с ними. Это были записи, фиксирующие мгновения умирания, перехода через реку.
При всем разнообразии образов, в каждом случае отмеченных печатью индивидуального восприятия и способности выражать чувства и мысли, эти записи обнаруживали одну, присущую всем характерную