Сытость одуряет человека. Собрались было уже на отдых, но тогда заворочался неспокойный билет. Раз есть билет, значить есть возможность всем гамузом попасть на постановку.
Клуб недалеко. Шапки в нахлобучку, пальтуганы на плечи и уже гудит лестница, поскрипывают перила от неожиданных наездников, скачущих галопом, не щадя изодранные брюки… Наездники на поворотах спрыгивают… Новый скачок, и с гиком обгоняют бегущих.
У клуба яркая лампочка. Крикливая афишка. В фойе толкотня, говор, дым.
Билет переходит к Юрке, как к непревзойденному в этих делах ловкачу. Юрка быстро проходит в зал и ждет, покуда не собирется публика.
В проходе затор. Юрке страшно некогда. Он торопится выйти. Сует руки сразу двум дежурным, от этого появляется вместо одной контрамарки — пара. Таким же образом орудуют двое, потом трое. Наконец, все в зале.
Пестрит зал. Лица — бесцветные пятна, залитые клубным солнцем.
Но чьи это руки машут? Ну да, мне. Нина Шумова улыбается и зовет. Спрашиваю:
— У тебя свободное место есть?
— Не веришь… Специально для тебя заняла.
Приходится верить — на стул брошен ее крошечный носовой платок.
Небольшая клубная сцена завешана пестро расписанным холстом. Лампочки, перемигнувшись, тухнут. Занавес нехотя сворачивается к потолку.
Чтобы заглушить лошадиный топот клубной жив-газеты, аккордами бабахает рояль.
Засмотрелся. Не замечаю, что Нинкина рука на моей. Почувствовал только, когда теплые пальцы неожиданно сжали ее и запрыгали в какой-то тревоге.
Заглядываю в лицо.
— Что, понравилось?
— Да, да. Ты повернись и не бунтуй. Сиди так.
Слушаюсь и двигаюсь ближе. Чего это она так отвлекается, точно уселась на гвоздь. Фу ты — на лице слоем пудра. Бант на боку. И откуда только она выкопала такое платье, как это я сразу не заметил?
— Что, уже разонравилось?
— Интересно… Ты смотри.
— Чего это она?.. А может… Да, наверное это потому, что я здесь… Сердце по-настоящему начинает откалывать казачка — неужто я такой парень хороший?! Чорт подери, как давно я в зеркало не смотрелся…
Нина срывается, и во все свои голосовые:
— Довольно, хватит! Все это ложь, обман. Мне надоели ваши доклады, комиссии, книги…
И Нина бежит на сцену.
Так значит она живгазетчица… Вот отчего могут беситься руки и отплясывать пальцами на чужих. — Мое разыгравшееся воображение летит в воздушную яму.
В антракте преобразившаяся Нина опять на своем месте. Хохочет, показывает зубы. Не отстаю, я ведь тоже люблю и умею хохотать.
От Юрки ничего не скроется. Парочку сразу заметил. Побежал к ребятам, толкавшимся в курилке.
— Сашка филонит с Нинкой Шумовой. Поближе подсесть надо.
— Дельно. Вот юла!
Чеби дружески навернул по плечу так, что Юрку скрючило. Только Брасов презрительно затянулся. Огонек папиросы подвинулся ближе к губам.
— Вечно бы только трепаться. У Юрки кроме опилок наверное в башке ни-черта нет.
— Тебе сослепу так кажется, бинокль наведи.
Это самое обидное для Тольки; близорукость — его больное место: трогать не смей. Толька ее ненавидит, но очков упорно не носит. Близорукость — мишень подковырок, издевки. Это она безобразно заволакивает все мутью. А за напоминание о ней он готов отвертеть кому угодно волосатую, ушастую голову.
— Вот клещуга, не к одному, так к другому прицепится. Давно кулаки на твою мордочку просятся.
— То-то, я смотрю — у всех нос в клюкву.
Юрка скалится, сверкая японскими глазами.
— Говорят, в меня целил, да сослепу не разобрал, другим наквасил.
Кончиком пальца он тронул Толькин затылок. Притворяясь, подпрыгнул.
— Ух елки!.. Ну и затылок! Руку ошпарить можно, как таких горячих в клуб пускают, того и гляди — пожар.
Толька свирепеет. Около челюсти сколотились злые комки мускулов. Он сгибает небольшую голову, посаженную на большое сильное тело с выпуклой грудью. Толька грозно сжимает хрустящие кулачища.
— Во ощерился, точно кобыла на овес.
Толькин кулак описывает дугу. Юрка увернулся, но не успел выпрямиться, как кто-то толкнул на Тольку. Кулак влип в шею и Юрка, опрокинув плевательницу, растянулся на липкой грязи.
Ребята заржали:
— Идиотская сила.
В уголке бился в истерике ударник звонка. Толькино плечо грубо расталкивало собравшихся любопытных. Ворча, он пробирался в зал. Как всегда ему казалось, что те, кого скрывает туман близорукости, строят ему рожи и тихонько подхихикивают. Он щедро награждал всех невидящим презирающим взглядом. И вдруг действительно услыхал, как где-то сзади прыснули, хихикнули, захохотали. Смех быстро надвинулся. Хохотали рядом за плечами. Толька остановился и оглянулся как затравленный зверь. Видел мутную враждебную стену. Какая-то рука дергала за пояс.
— Мотри, паря, привесили тебе.
На поясе болталась привешенная коробка от папирос.
Толька остервенело сорвал ее и бросил в толпившихся.
— Эй ты, осторожней!
— Сам толсторожий! — Не расслышав, рявкнул Толька и, разбрасывая попадающихся на пути, выбежал на улицу, прокусив до крови губу.
Вечер ветреный.
— Спать не хочется. Не прогуляться-ли?
Нина непрочь.
Ветер сегодня хлопотлив. Он шуршит по панели бумажками, гонит их вдоль улицы, хлопочет над плохо приклеенными афишами.
Нина забегает вперед, поворачивается, подставляя под ветер спину.
— Сашка, прочти свое стихотворение, под ветер хорошо.
И она знает! Разносится все точно по радио.
Я смущаюсь, когда приходится читать свои стихи. Сваливаю стихоплетство на других.
— У меня своих нет. Я лучше прочту знакомого парня.
— Ну, ври, ври!
Стихи читаются легче за каким-нибудь движением. У меня ходят руки. Толстая, в розовой шляпке женщина проходит мимо и возмущенно стрекочет:
— Безобразники… Хоть девчонка постыдилась бы…
Подвыпивший макинтош без кепки, подпирающий стену дома, пьяно бормочет:
— Ничего, мать… Молокососам весело живется. Их время.
Мы сворачиваем к общежитию. В комнатах еще шум. В угловой комнате девчат кто-то безудержно хохочет, заглушая чей-то задорный голос.