что собрал ещё не весь материал, хотя даже подшофе, как сейчас, мог бы рассказать об Эрихе Шломовиче больше, чем кто-либо на этом свете.
Мне хотелось пить и спать. Могу себе представить, как я надоел Лене своим: «Ну хватит! Пошли!»
Перед ней между тем уже выросла горка красных квадратных жетонов.
— Faites vos jеuх, mesdames et messieurs! Faites vos jеuх...
— Попробуй, сыграй,— предложила Лена, надеясь, что и во мне проснется спящий игрок.
— Сколько тебе лет? — спросил я её.
Она посмотрела на меня удивленно:
— Двадцать пять...
Соврала: ей тогда было двадцать шесть.
— Поставь всё на двадцать пять! — велел я.
Никогда не забуду её взгляд, в котором была и ненависть, и бешенство, и мольба, и презрение, и боязнь проигрыша.
— Поставь!— повторил я и тут увидел синьора Ангелини, всё это время наблюдавшего за мной из-за спин игроков с другой стороны стола. Он понял мой жест. От человека, понимающего Павезе, такое не может ускользнуть. Всё же в его взгляде я прочитал и некоторое сомнение: c нами, нищими интеллектуалами из Восточной Европы, едва сводящими концы с концами, никогда и ни в чём нельзя быть уверенным: сколько их продалось за куда меньшие западные бабки! Я оказался между двух огней. С одной стороны, на меня смотрели всеведающие глазки старой, мудрой черепахи, а с другой — огромные, полные слез глаза самого дорогого для меня существа, встретясь с яростным взглядом которых я с ужасом понял, что, выбирая между мной и раскрашенными пластмассовыми бляшками, она бы скорее выбрала их.
Она поколебалась, а потом дрожащей рукой оттолкнула море, наряды и путешествие в Нью-Йорк, сделав знак крупье, что ставит всё на 25. Я облегченно вздохнул. Буквально оторвал её от зелёного стола и повёл к старому итальянцу, чтобы проститься и поблагодарить за гостеприимство. Она шла за мной вокруг стола, как сомнамбула, не сводя взгляда с рулетки.
— Rien ne vа plus! Rien nе va plus, mesdames et messieurs!
Рулетка снова зажужжала. Проигрывая, я чувствую себя как рыба в воде. Но в тот момент, когда я протянул руку одобрительно глядевшему на меня синьору Ангелини, Лена вздрогнула, точно пораженная неслышной шальной пулей: этот чёртов шарик остановился на двадцати пяти! Дьявольщина! Всё сначала! Что этот человек подумает обо мне?
Я раздвинул игроков и приказал крупье поставить все на 17. Почему на семнадцать, я до сих пор не знаю. Наверное, потому, что в семнадцать лет я был гораздо лучше, чем сегодня, когда бегаю за манекенщицами и таскаюсь по таким заведениям, куда простые люди не вхожи.
Само собой, мы проиграли всё. У меня гора с плеч свалилась. Денег по-прежнему оставалось только на два дня.
В лифте Лена плакала.
Я ласково погладил её по худой спине борзой, которой хозяин нарочно не дал выиграть какую-то вонючую гонку, но она со злостью оттолкнула мою руку.
— Я знаю одного типа в Дубровнике, который сегодня будет спать один! — заметил я, ухмыляясь про себя.
— Мне он тоже знаком! — прошипела она.
NB: Послать Лене «Игрока» Достоевского в память о днях, проведенных на голубой Адриатике!
33
Книги, книги, книги, книги, повсюду вокруг меня книги, в венах моих течёт не кровь, а расползается свинцовая типографская краска и струится, закручиваясь в водовороты, поток сознания в романах-реках, и шуршат, шуршат расходящиеся бумажные круги книжных ассоциаций, а перед каждым произнесённым словом точно стоят неизбежные кавычки. Я уже не в состоянии отличить жизнь от вымысла, отрывки из книг, как спирохеты, проникли мне в мозг, в нервы, в каждую клеточку отравленного организма, рот набит старой бумагой и многократно пережёванными оборотами, и я все чаще ловлю себя на том, что думаю о себе в третьем лице:
как только погасла красная надпись NO SMOKING, Педжа Лукач нетерпеливо зажёг смятую сигарету, которую во время взлета нервно крутил в пальцах.
Глядя на снежно-белые башни кучевых облаков через овальный иллюминатор «Боинга-727» (погода на трассе — местами облачность), он сказал своей прекрасной спутнице:
— Я не боюсь летать, я боюсь падать!
— Я люблю тебя! — сказала она, глядя ему в глаза.
Это «я люблю тебя», должно быть, всё ещё парит где-то в высокой голубизне — осколок уходящей любви, насквозь промёрзший при температуре в минус пятьдесят пять градусов.
— Меня? — он взглянул на неё приятно удивленный.— Что ты находишь во мне? Я же износился, как эти джинсы!
Молодая женщина коснулась кончиками ногтей с перламутровым маникюром его колена в потёртых джинсах «Левис». На ней был тонкий белый пуловер с высоким воротом, подчеркивавший нежный оттенок смуглой кожи и великолепие каштановых волос, ниспадавших на худые плечи. Безупречный профиль с изящными линиями носа, лба, подбородка, чувственных, немного припухлых губ и длинных ресниц, казавшихся искусственными, чётко рисовался на кобальтово-голубом фоне неба, по которому они плыли, пьянея от высоты, усыпляемые равномерным гудением трёх мощных двигателей этого электронно- керосинового комбайна для перемалывания ветра, так и распираемого самодовольством, оттого что человек наконец стал великаном, как верно предугадали товарищи Ильин и Сегал, до чего, впрочем, не было никакого дела пассажирам, каждый из которых был занят своим маленьким большим страхом.
Кто ты, Лена?