Богоявления. Ему казалось, будто она смотрит на него сверху вниз: почему тебя сегодня никто не встречает? И почему ты приехал без багажа?
Он прошел по дамбе, затем мимо старого виадука, под которым нескончаемый товарный поезд громыхал так, что гудели каменные своды. Дом, где некогда жил учитель Шанце, был свежепокрашен. Другие стояли, вытянувшись в серую линию, привычную ему с детства. В угловом доме, принадлежавшем акушерке Шредер, открылась новая мясная лавка, в витрине стояли горшки с цветами.
Медленно подходил он к дому, в котором родился. До чего же знакома ему эта улица! Он как свои пять пальцев знал фасады, дворы, знал подвалы и чердаки — убежища своего детства. Но люди, входившие в дома или выходившие из них, были чужими. Он остановился. «Продажа мыла» — возвещала вывеска над маленькой лавчонкой. На оконном стекле белела записка. Фабиан прочитал ее: «Цены снижены и на высокосортное мыло. „Лаванда“ — двадцать пфеннигов вместо двадцати двух, „Торпедо“ — двадцать пять вместо двадцати восьми». Он подошел к двери.
Мать стояла за прилавком, две женщины перед ней. Она нагнулась, достала пакет стирального порошка и еще перерезала пополам брусок ядрового мыла. Потом взяла лист плотной бумаги и деревянную ложку, зачерпнула жидкого мыла из бочки, взвесила и запаковала. Фабиан, даже стоя на улице, ощутил его запах.
Он нажал ручку двери. Колокольчик зазвенел. Мать подняла глаза и в испуге уронила руки.
Он подошел к ней и дрожащим голосом проговорил:
— Мама, Лабуде застрелился. — Слезы вдруг хлынули у него из глаз. Он толкнул дверь в заднюю комнату, тотчас же прикрыл ее, сел в кресло у окна, бросил взгляд на двор, медленно склонил голову на подоконник и разрыдался.
Глава двадцать вторая
Посещение школьных казарм
Кегли в парке
Прошлое сворачивает за угол
Что с ним такое? — спросил отец на следующее утро.
— Он потерял работу, — объяснила мать, — у него друг покончил с собой.
— Я даже не знал, что у него был друг, — сказал отец, — мне ни о чем не рассказывают.
— Просто ты не слушаешь, — отвечала мать.
В лавке прозвенел колокольчик. Когда фрау Фабиан вернулась в комнату, ее муж читал газету.
— Кроме того, ему не повезло с одной девушкой, — продолжала мать, — но об этом он говорит неохотно. Она училась на адвоката, а теперь снимается в кино.
— Жалко денег за обучение, — заметил муж.
— Красивая девица, — сказала мать Фабиана, — но она живет теперь с каким-то толстяком, с продюсером, тьфу, мерзость.
— И долго он собирается здесь пробыть? — спросил отец.
Мать пожала плечами и налила себе кофе.
— Он дал мне тысячу марок. Эти деньги ему оставил Лабуде. Я их припрячу. У мальчика и так горя не обобраться. Не могу же я их взять себе. Но дело тут не в Лабуде и не в киноартистке. Он не верит в Бога, вот в чем беда. У него нет прибежища.
— В его возрасте я уже почти десять лет был женат, — сказал отец.
Фабиан по Хеерштрассе дошел до гарнизонной церкви и миновал казармы. На круглой, посыпанной гравием площади перед церковью — ни души. Когда же это было? Когда он стоял здесь, — солдат среди тысячи других ему подобных, в длинных брюках, со шлемом на голове, снаряженный для серо-зеленого богослужения, семнадцатилетний, чающий услышать, что хочет возвестить немецкий бог своим воинам. Фабиан остановился у ворот бывшей артиллерийской казармы и прислонился к железной ограде. Утренние и вечерние переклички, артиллерийские учения, смена караулов, лекции о военных займах, выплата денежного содержания — что только не происходило на этом дворе. Здесь он слышал, как старые солдаты, в третий или четвертый раз готовясь к отправке на фронт, держали пари на хлебный паек, кто из них скорее вернется. И разве они не возвращались через неделю в драной форме, с триппером подлинно брюссельского происхождения? Фабиан пошел прямо вдоль старых кичливых гренадерских и пехотных казарм. Вот парк и школа, в ней он годами учился и жил, покуда его не посвятили в тайны правой нарезки на стволе огнестрельного оружия, стереотрубы и хобота лафета. Вот улица, ведущая вниз, в город, по ней он тайком, вечерами, бегал домой к матери, хоть на несколько минут. Школа, кадетский корпус, лазарет или церковь — каждое здание на окраине этого города было казармой.
А вот и большой серый дом с остроконечными, крытыми шифером угловыми башенками, казалось, он битком набит детскими горестями. На окнах директорской квартиры по сей день висели белые занавески, контрастируя с чернотой многочисленных голых окон классов, раздевалок и спален. В детстве Фабиану чудилось, что дом со стороны директорской квартиры глубже уходит в землю, настолько весомым было для него наличие этих занавесок. Он вошел в ворота и поднялся по ступенькам. Из классов доносились глухие и звонкие голоса. Пустой коридор был полон ими. На первом этаже слышалось хоровое пение и звуки рояля. Презрев главную широкую лестницу, Фабиан поднялся по узким ступенькам бокового входа, навстречу ему попались двое мальчишек.
— Генрих! — крикнул один. — Тебе велели сейчас же явиться к Аисту с тетрадками!
— Ничего, подождет! — отозвался Генрих, нарочно медленно подходя к стеклянной двери.
Аист, — подумал Фабиан, — ничего здесь не меняется. Учителя все те же и клички все те же.
Меняются только ученики. Поколение за поколением воспитывается здесь и получает образование. Рано утром швейцар дает звонок. Начинается гонка: спальня, умывальная, раздевалка, столовая. Младшие накрывают стол, приносят масло из ледника и эмалированные кофейники с кухонного подъемника. Гонка продолжается: общая комната, уборка, класс, уроки, столовая. Младшие накрывают стол к обеду. Гонка продолжается: свободное время, работа в саду, футбол, общая комната, приготовление уроков, класс, столовая. Младшие накрывают стол к ужину. Гонка продолжается: общая комната, приготовление уроков, умывальная, спальня. Старшеклассникам позволено еще два часа не ложиться, они гуляют в парке и курят сигареты. Ничего здесь не переменилось, только поколение другое.
Фабиан поднялся на третий этаж и открыл дверь в актовый зал. Утренняя молитва, вечерняя молитва, игра на органе, день рождения кайзера, годовщина битвы под Седаном, битвы под Танненбергом, флаги на башне, отметки перед пасхальными каникулами, прощание с призывниками, открытие курсов для участников войны, и опять звуки органа, и торжественные речи, исполненные достоинства и благочестия. Единство, правда и свобода прочно въелись в атмосферу этого зала. Или теперь, как и прежде, надо становиться по струнке, когда мимо проходит учитель? В среду полагалось два, в субботу три часа свободного времени. Неужели до сих пор инспектор заставляет учеников, лишенных увольнительной, при помощи ножниц превращать газеты в туалетную бумагу? А бывало ли здесь хоть изредка хорошо? Или он всегда чувствовал ложь, которая, как призрак, бродила здесь, и тайную злую силу, превратившую несколько поколений детей в послушных государственных чиновников и тупоголовых бюргеров? Иногда, конечно, бывало хорошо, но только вопреки заведенному порядку. Он вышел из актового зала и по темной винтовой лестнице поднялся в душевые и в спальни, где длинными рядами стояли железные кровати. На стенах, по- уставному, были развешаны ночные рубашки. Порядок прежде всего. По вечерам старшеклассники, придя из парка, забирались в постели к перепуганным малышам. Те молчали. Порядок прежде всего. Фабиан подошел к окну. Внизу, у реки, мерцал город со своими башнями и уступами. Как часто, когда все засыпали, прокрадывался он сюда и разыскивал глазами дом, в котором лежала больная мать. Как часто он прижимался головой к стеклу, силясь удержать слезы. Ни эта тюрьма, ни подавленные рыдания во вред ему не пошли, и это было правильно. Тогда его не удалось доконать. Двое или трое из соучеников застрелились. Не больше. В войну самоубийства стали чаще. Потом еще многих недосчитались. Сегодня половины класса более не существует. Фабиан спустился вниз и, выйдя из школы, направился в парк. В