свое время конструировал водяные бомбы и закладывал их на скат крыши, под которым гнездились голуби. Выпускник Национальной школы управления в детстве любил поймать голубя, вставить ему под хвост зажженную петарду и выпустить в стаю, где он взрывался среди своих собратьев. А одна журналистка вспомнила, как ее первый муж, молодой адвокат, возвращаясь домой с работы, непременно проходил через городской сад, сворачивал шеи парочке голубей и приносил их к обеду. Ей было противно, но все равно приходилось ощипывать их и готовить. Присутствующий за столом токсиколог поведал им, что потребление голубятины в течение месяца отравляет кровь верней всякого мышьяка, и можно спровадить, скажем, опостылевшего супруга к праотцам, не оставляя следов. Журналистка взгрустнула — наверно, об упущенной возможности.
Рассказ о петардах запал Авроре в душу как откровение: помимо жестокости, какая маниакально расчетливая скрупулезность! Это ж какое мужество надо иметь, чтобы так мучить живое существо, засовывать ему в зад петарду, за которой еще надо не полениться сходить в магазин, где их продают. Как- то Аврора принесла с бала студентов-медиков золотистую картонную трубку и разноцветные шарики. Врач, глядя, как она набивает ими карманы, сказал: ну как ребенок! А ведь у нее в руках было грозное оружие. Дома она кинулась к окну и дунула что было сил. Голуби приподняли головки и посмотрели на нее с удивлением и легкой досадой — точно так же Врач на балу смотрел на интерна, швырнувшего в него горсть конфетти!
Голуби не испугались бы даже револьвера или охотничьего ружья: слишком узкое пространство, отделявшее их от Аврориной квартирки служило им защитой, и они это знали. Более того — года два или три назад они решили оккупировать и окно, к которому она прислонялась правым плечом, когда писала. Тщетно она угрожала им — поглощенные своим неумолчным воркованием, пернатые не двигались с места. Не реагировали и на взмах руки, которым она пыталась их спугнуть, а у нее теперь этот жест стал чем-то вроде тика: поднять руку с ручкой и, прежде чем обмакнуть перо в чернильницу, постучать им по стеклу. Согнать их можно было только открыв окно, да и то они не сразу изображали испуг, дожидались, пока она действительно встанет и начнет воевать со шпингалетом.
Они знали за ней такие привычки, о которых она и сама не подозревала. Им было известно, что она уедет и на несколько дней оставит подоконник в их распоряжении, раньше, чем она сама об этом узнавала. Тогда они хорохорились, с торжествующим видом прохаживались за стеклом, раздуваясь пуще обычного. Если за ней не приезжали вовремя — выказывали нетерпение, яростно царапали растрескавшиеся желобки в стене напротив. Когда раздавался звонок, означавший, что ей наконец-то пора, и она кидалась к двери, чтобы не дать подняться пришедшему, кто бы он ни был, голуби вспархивали; она не успевала еще выбежать на лестничную площадку, а они уже садились на окно. Аврора стояла в дверях, не зная, на что решиться: то ли вернуться и согнать пернатых, то ли остановить непрошенного гостя, который уже одолевал крутой подъем. Я сейчас спущусь! — кричала она. И уходила. А голуби знай себе спаривались.
Они подсматривали за ней, когда она принимала ванну, — а Аврора это делала по два-три раза в день, когда неважно себя чувствовала, отчего палас отклеился окончательно. Просыпаясь по утрам, она встречала взгляды их красных глаз. Голуби знали, что она не встанет с постели, не вылезет из ванны, чтобы прогнать их: сил нет, лень, устала; они презирали ее за это. Аврора закрывала глаза, чтобы не видеть их, а иногда и затыкала пальцами уши, чтобы смолкло воркование. Она надеялась на суровую зиму, чтобы они вымерзли, на знойное лето, чтобы передохли от жары и сухости. А их становилось все больше и больше.
Не советую вам шутить с этим, говорил ей Врач, вы ведь уже перенесли орнитоз. Он подозревал, зная ее ставшую притчей во языцех любовь к животным, что с нее станется оберегать гнезда, помогать вылупляться птенцам, подкармливать сироток, и не верил ей, когда она говорила, что ненавидит их, что от них небо грязное. Почему вы не хотите переехать ко мне? — предлагал Врач, владелец большой квартиры на солнечной стороне. Вы могли бы устроить себе кабинет в детской.
Она лежала в больнице, в его отделении тропических болезней. Тогда она и увидела его впервые; он предположил у нее пситтакоз по той простой причине, что она только что приехала из Бразилии. Врач вошел к ней в палату, окруженный свитой студентов; длинный белый, узкий в бедрах халат делал его выше и тоньше, очки держались на кончике носа; все почтительно обращались к нему: месье. Вас не клевал недавно попугай? Вы не ночевали в комнате, где стояла клетка с волнистыми попугайчиками? На следующий день он опять пришел с двумя медсестрами и сказал, что она относится к компетенции отделения пневмологии, так как экзотический пситтакоз на поверку оказался орнитозом, а разносчиками — парижские голуби: вы живете на улице Сены! Потом он заходил еще: орнитоз орнитозом, но на фоне общей ослабленности жизнью в тропиках, — вы ведь много путешествуете, правда? — он на законном основании продолжал наблюдать ее.
Болела она этой странной, хоть и парижской болезнью долго и тяжело. Он не уходил вечером домой, не зайдя к ней попрощаться; он носил костюмы в клеточку, она слышала, как звякают ключи в его карманах. Ее книг он не читал — не успел, зато принес ей свою, «Больной, хинин и лихорадка»; эта медицинская новелла выделяла среди прочих его кандидатуру в Академию. Однажды он присел на край кровати и по тому, как поспешно Аврора согнула колени, понял, что она на пути к выздоровлению. Он взял ее за руку, чтобы сосчитать пульс, и сказал: не знаю, позволю ли я вам уйти.
Ну вот, начинается, подумала Аврора. Романы никогда не прельщали ее, и она чувствовала себя в возрасте и положении госпожи де Лафайет, жалевшей своих друзей, когда те ступали на опасную стезю страсти. Но эта любовь имела то преимущество, что любовью она не была. Врач уже отдал дань страстям: у него за плечами — брак, двое взрослых детей и связь со знаменитой актрисой. Аврора была всего лишь эрзацем актрисы: более серьезный роман, не столь блестящий, но достаточно лестный для самолюбия.
Он знакомил ее со своими коллегами: вы знаете Аврору Амер? Они не знали. Он возмущался: нет, вы представляете — они вас НЕ ЗНАЮТ! Эти слова действовали на нее всегда одинаково: становилось стыдно, что ее имя никому ничего не говорит; в самом деле, стоит ли добиваться подобия популярности, когда твое лицо мелькает на страницах газет, как лица воров и убийц, чтобы в итоге убедиться, что слава эта мимолетна, а ты все равно — ничто? Вот вам лишнее доказательство, добавлял Врач, бескультурья медицинской братии.
Это тянулось уже давно. Они подумывали о том, чтобы оформить свои отношения, хотя поколение, разучившееся читать и писать, разучилось и жениться. Он-то держал в голове Медицинскую Академию, которая находилась недалеко от ее дома, так что он вспоминал о ней всякий раз, думая об Авроре, или, скорее, наоборот, вспоминал об Авроре, думая об Академии, и случалось это все чаще и чаще. Не хэппи-энд, конечно, но в общем-то неплохо было покончить с одиночеством. Уж лучше доживать свой век почтенной супругой академика, чем голубиной наседкой, выжившей из ума старой ведьмой: в самом деле, нашлось бы не менее десятка человек, которые могли подтвердить, что она сумасшедшая, что они своими глазами видели, как она размахивает руками у окна и ругается с глухой стеной. А голуби ждали, когда ее уведут в смирительной рубашке, чтобы забраться в квартиру через разбитую форточку, вить гнезда на письменном столе и гадить на рукописи.
Половина девятого — пора было объявиться. Лола Доль слышала гомон и суету внизу, до нее доносились обрывки разговора. Они, наверно, собрались в кухне, обсуждают вчерашние события или подводят итоги симпозиума. Никуда не денешься, придется встретиться со всеми сразу, вытерпеть ненавистное приподнятое настроение, неизбежное, когда больше трех женщин собираются вместе: если их двое, они изливают друг другу душу и им невесело, если трое — подбадривают друг друга, а если четверо — налетают втроем на четвертую и топят ее в болоте хандры. Это как у животных, вернее даже у птиц. Посадить в клетку двух неразлучников — ничего, живут, запустить к ним еще пару — поднимут гвалт, а уж вшестером и вовсе заклюют друг друга до смерти.
Эти женские симпозиумы, на которых собирались одни женщины, говорили только о женщинах, читали от лица женщин тексты, написанные женщинами, были ее кошмаром. Ни одного мужчины на горизонте. Вообще ни одного стоящего мужчины, ни единого, которого бы не разорвали в клочки, не лишили мужского достоинства, не предали лютой казни. Она не могла понять, почему же и молодые женщины попадают в эти сети и принимаются изливать яд на сильную половину человечества. Они