развлекало, и красные чулки дразнили… и ягодицами нагими прижималась она сильнее к заднику тумана. А языки лизали её соки, захлёбываясь, задыхаясь, готовые ворваться внутрь – разорвать на клочья, и водрузить на лепестках разврата знаменья чёрные Чумы.
Её безумие нашептывало нежно: «Почти погасла… почти померкла…»
- Её безумие прелестно!
- Безусловно! Не то, что эта Мэри! Скучная, обычная девчонка! Как запоёт – засыпаю. Ей богу, каждый раз!
- Другое дело – Луиза! Играет со смертью, дразнит её, вызывает открыто!
- И проигрывает дуэль…
- Никогда не понимал, почему ей вдруг становится дурно.
- И сильные – не без слабостей.
- Или дух её не так силён.
- Коли так, напомни мне переписать сценарий.
- Ты каждый раз мне это говоришь.
- И ты каждый раз забываешь…
- О, смотрите, священник!
И звериный хохот наполнил зал...
Они одели его как шута. И без того смешной, но всё-таки трагичный персонаж, пред ними он предстал безудержно комичным. Насмешка над религией? Отчасти, как всегда. Скорее над верой и ценностями, которыми живут люди; над тем, что их держит и что волнует, смеялся здешний сброд.
В глаза им усмехался из-под маски Вальсингам… Скарамуш…
Он скрипкой пригласил скелетов в пляс, завёл веселье, как шкатулку, уничтожив ключ, и, громко рассмеявшись, резко, остановил фальшивый балаган:
Хотите вы плясать и веселиться,
И требуете песню от меня…
Такой не знаю, но спою вам гимн
Не в честь чумы, – в честь каждого из вас,
Что сочинил сейчас, когда со сцены
Смотрел на ваши истинные лица…
И тут же он – насмешник Чумы, «белый ворон» среди тёмных декораций, улыбаясь острым клювом навстречу встревоженным гримасам, продолжил, подыгрывая себе дерзкими отрывистыми скрипичными нотками, медленно двигаясь в ритме одному ему понятного рваного танца к Мэри, аутичной[62], застывшей на месте в человеческом страхе и неизлечимой болезни, которую Им так нравилось наблюдать. Но не теперь.
Всё их внимание было приковано к одному – актёру в белой маске, внезапно оборвавшему привычное действие пьесы. И их маски – лица желчи и предсмертной боли – одна за другой покрывались морщинами и испариной – трещинами и каплями воска –, в то время как оркестром тысячи сердец звучал нахальный гимн…
С последними словами Скарамуш-Вальсингам, резко, грубо прижав к себе Мэри, заиграл на скрипке реквием Альфреда Ретеля[64], с напором и кровожадной страстью проводя смычком по шее девушки, раздирая её нежную кожу, пуская алое вино жизни на трепещущие огоньки свечей: они тухли одна за другой, поглощённые звонкими каплями, пока не погасли все, кроме последней – в кубке на столе. Он отпустил её, едва живую, и, повернувшись к взбудораженному залу спиной, подошёл к столу. Достав свечу, он наполнил кубок красным абсентом и поджёг. Под музыку всполохов пламени снял маску и развернулся, представляя «обществу уродов» своё лицо, словно сопоставляя, сравнивая их – размытую массу гневных обескураженных идолов – с собой.
- Как интересно… - с грустной усмешкой промолвил Инкуб, - Мэри, чья болезнь сильнее Чумы, умирает; а Луиза – жива. Сломанная марионетка в руках Великих, она станет пищей для тех, кто скрывается в сером тумане, когда будет неугодна Вам... Так каково это, убивать просто так? И кто в ответе за ваши деянья? Да здравствует Баланс! Который вы всегда найдёте, как подтасовать… Я пламя пью за ваше лживое сиянье!
И, поклонившись, он закончил сцену.
Гэбриел Ластморт испил огненный кубок до дна…
Мэри поникла - бездыханна. В зале воцарилась мгла.