спокойствие это, за покой многое можно отдать…

Поторопил, значит? Предупредил? Это как посчитать…

Да что ты считать можешь, девчонка, кроме регул своих с пятого на десятое, ждёшь на завтра- послезавтра, а они подкатят… Сосчитаны твои двадцать четыре, и не здесь, в низменном, а где-то там, где всему ведётся, должно быть, соизмеряется счёт и сводятся судьбы. И теперь уж всегда ты будешь помнить, наверное, и не захочешь забыть те гулкие два ли, три удара, когда автобус тронулся уже и ты увидела в проходе между рядами его, спиной почти к тебе стоявшего… не увидела, нет, — узнала. Найди теперь, спроси того мужика, почему, по чьему велению опоздал он и бежал с автобусом рядом, кулаком в обшивку грохал, — нет, не опоздал вовсе и раньше нужного тоже не пришёл, а точно в срок, вовремя, чтоб ты услышала в свою дверь… Судьба, она. И никакого у тебя оружия, никакой защиты, кроме послушанья ей, нету и не будет.

Пересев на диван, он покуривал, бесстрастными какими-то глазами глядя на мелькающие экранные картинки американского, что ли, боевика, рекламными кретинами и проститутками перемежаемого; а она лишние тарелки на кухню унесла, прибрала немного и наконец-то подсела к нему, под его руку:

— Что там?

— Да вон, не наигрались ещё в войну америкашки… не схлопотали ещё ни разу по-настоящему. Ну, достукаются. — Улыбнулся, вспомнив, разговор их продолжая, заглянул ей в лицо: — Да, не сказал тебе… мать же видел, твою.

— Правда?

— Истинная, дальше некуда… У конторы, мимо шла. Марья Федотовна, говорю, я в город завтра еду, дочку увижу вашу — что передать, может, подкинуть?

— Так и сказал?! — почти испугалась она, голову вскинула.

— Ну да. — Он весело, малость легкомысленно подморгнул ей. — Так прямо и сказал. Испугалась… как вот ты сейчас. Нет-нет, говорит, бог с тобой, ничего не надо… А что, нам чего-то бояться надо?

— Нет, что ты! Просто неожиданно как-то…

— Главное, что просто. — И поерошил волосы её, какое-то к ним он неравнодушие имел, это она заметила — хотя что в них особенного, шатенка, разве что чуть, может, потемнее его; но пусть любит. — Сложностей без того хватает.

— Каких-то, — она помедлила, — твоих?..

— Нет. Вообще. Мне теперь задачка: твоим на глаза не попадаться. Пока не сойдёт. А то подумают невесть что…

— Не поторопился? — Она сказала это губами в его плечо, и получилось глухо, не совсем внятно. И взглянула.

— Не опоздал, — опять усмехнулся он. Опухоль слева заметно спала и почти не безобразила его лица. Нет, ему бы не мешало чуть поправиться им, лицом. — Вот чего не люблю — опаздывать. К шапочному-то… Они у тебя такие, знаешь, степенные. — Она кивнула. — Не могу не оценить.

— И я такой буду!

Это получилось у неё, вырвалось как-то внезапно, она и сама не поняла, с чего и как решилась на такие слова, — и, деваться некуда, храбро глянула в его сощуренные смехом ли, испытующим ли чем глаза.

— Ой ли?!

Нет, они смеялись, и как-то хорошо, почти любовно смеялись, нельзя было не поверить; но она потянулась вся к ним и губами закрыла всё-таки их, по очереди:

— Не смотри так…

9

Он хотел ответить; и, видно, передумал, стал осторожно целовать её в шею, в узкий, застёжкой перетянутый вырез платья сухими и тёплыми губами — осторожными, да, но ему и так, наверное, больно, а потому должна она… Она должна, да; и до виска его дотягивается, до уха, а руки его всё требовательней, сильнее и уж не гладят — мнут истомно плечи её, бёдра, всё в ней смещая к желанью, уж близкому очень, опасному, из которого возврата нет, не будет… И как будто её не хватает им, рукам, и везде они, сторукие, всю её забирают без остатка, клонят. Клонят, и она, голову его держа в ладонях и в волосы, чем-то ещё речным пахнущие, целуя, подчиняется им, согласна с ними — так надо… и вдруг извёртывается вся, вырывается, садится резко, с колотящимся где-то высоко в груди сердцем, невидящими глазами оглядывается в полутёмной комнате, ища и не находя…

— Мне надо…

Но сама не знает, что надо, и он не помощник ей тут, это она ещё понимает, растерянная совсем, встрёпанная вся, наверное… Он на коленях у дивана, рядом, и по рукам, её обнимающим снова, она чувствует, что нет, он не обижен, но что-то ждёт от неё, в лицо ей заглянуть пытаясь… и что ему сказать, как?

И отвернувшись совсем, лицо скрывая, она чужим, подрагивающим и, вышло, строгим почти голосом говорит, что она не знает — чего она не знает?.. и что никогда… Ещё ни с кем. Больше ей сказать нечего; и боже, сколько же пустоты за словами этими, стыда жизни, если даже и он, ощущает всею собою она, вдруг замирает на какой-то миг… замирает — верить или не верить ей, поднятым плечам её, спине деревянной и этой, она не сразу сознает, всё одёргивающей платье измятое руке её, перебирающей и одёргивающей…

И верит, господи, с такой он нежностью проводит по щеке её ладонью, отводит волосы ей за ухо, так мягко лицо её поворачивает к себе, ей веря, а не жизни, по задворкам наших снов шастающей, подстерегающей… Поворачивает, глядит снизу в лицо ей, и под глазами этими, добрыми, но и серьёзными, она нерешительно ещё съёрзывает с дивана, на корточки тоже, к нему… Нет, на диван опять; она прячет лицо на груди у него, потирается, поводит им и слышит:

— Не бойся меня, — говорит он, — ладно? Верь.

Он говорит тихо это, одними почти губами, но она слышит и, прижавшись лицом, кивает ему в плечо куда-то, а непрошеные, ей самой непонятные слёзы подступают, проступают из закрытых век, и она поспешно отворачивается, одной только щекой прижимаясь, чтоб, не дай бог, не заметил… плакса какая-то сегодня, весь-то день, что за день такой. Но что-то он всё-таки почувствовал — может, резко слишком отвернулась, — губами нашёл глаза её, и слёзы ещё горше покатились, не удержать, но и освобождённо как-то, освобождающе, и как разрешенье, может, принял он это и расстёгивать стал её платье. Уже рука его, вздрагивать заставляя, на груди у неё, под лифчиком, шершавая и бережная, — сдвигает его, и под губами его жадными и боли уж, наверное, не чувствующими выгибается она к нему, обхватывает и прижимает к себе, и мучительное в ней и что-то сладостное стоном готово прорваться, еле сдерживает себя… Со вздохом огорчения, вот его-то не в силах она скрыть, опускается в его руках, откидывается; само будто собой гаснет бра в изголовье, а он над ней, губы в губы, дыханье ей перехватывая, и опять вздрагивает она, ёжится под его рукою, ноги поджимает, коленки — и, опомнившись, вытянуться заставляет себя, всю себя отдавая, всё. Верить, другого ей нет — ему, никому больше, его рукам бережным, знающим и для неё одной созданным словно, родным уже… Раздевающим, и она покорна им и только ловит губами, приподнявшись, лицо его, плечи, шею, тычется — лихорадочно как-то, не успевая за ним и в рукавчике путаясь, это от дрожи, не унять которой, вся ею дрожит она до кончиков пальцев, до отрешённости какой-то, будто не с нею это происходит… Не с ней — с ними, не разделить, её ли губы солоноваты, липки чуть отчего-то или его, и где чьи руки, чья отрада подчиненья этого, согласия во всём и последней, ей кажется, свободы обнять и отдать.

И последним же — «Лёшенька!.. Лёша…» — усильем, инстинктом почти, трусики успевает нашарить в ногах, подсунуть — и всё, и только руки его, губы, тяжесть его, покрывшая её всю, с головой накрывшая, облегающая и родная, а то мускулисто-резкая… и руки, господи, что они делают с нею, Лёшенька, зачем?! Неутолённость свою, любовь свою к этим рукам куда деть, к родной тяжести благой и силе — обнять всё, не отпускать, навек оставить с собою, себе. И боль — нежданная почти, стыдная, этой тяжести боль и любовь,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату