сдержанно и потом нет-нет, да и взглядывал коротко на неё, оценивающе через похожий, но не такой всё- таки, как у Лёши, прищур. Пришла со двора откуда-то мать, по фотографии ещё понравилась ей, с открытым лицом и глазами, всегда грустноватыми чуть; и уж через часок, что ли, дворик ей показывая с закоулками всякими, остановилась, простосердечно как-то погладила её по щеке и в неё ж поцеловала, сказала: «Кареглазая ты наша… Лексею верю, плохую не приведёт».
Стеснял её немного отец, конечно; и сами отношенья сына с отцом заметно суховаты были, совершенно взрослые. «Он у меня коммунист, железный… своё не сдаст, — серьёзно, без тени иронии всякой говорил ей на обратном пути Лёша. — Правдолюб. И думать думает, не упёртый, ты не гляди. Аргументов — их с обеих сторон хватает, с красной ли, белой. Это с третьей, от власти, одна лжа воровская, кагальная… на гвалт взять хотят, на глотку. И возьмут — на время…»
«Ну что, скажем? — минуту улучив, спросил Лёша. — И твоим тоже, как вернёмся… что тянуть-то?» — и она согласилась, не было уже смысла тянуть. «Не получилось раньше вас познакомить — ну, ничего, — сказал он им. — Вот вам дочь, а мне жена будет. Давно искали мы друг дружку…» — и на неё посмотрел, спрашивая: так ли? И она лишь улыбнулась ему, им тоже, стесняясь при них поддакивать, притенила глаза. «Нашли — ну и хорошо, — твёрдо сказал отец. — Мы тоже тебя, дочка, долгонько ждали… А он ничего, с руками. С головой. — И быстрая, наконец, какая-то неожиданная улыбка тронула его сухие губы, глаза, и не без язвительности: — Только зарываться не давай…» — «Как зароюсь, так и откопаюсь, — усмехнулся Алексей; а мать ещё с первых слов отца залилась слезами, уткнулась в передник свой — такого же, как в Непалимовке, бабьего фасона, и он только сказал ей: — Ну, мам… ну-ну». И тогда она решилась, присела на корточки к ней, руку её, грубо загорелую, стала гладить: «Ничего, всё хорошо будет… по-людски, мы ж не какие-нибудь. Ничего…»
Счастья пожелали, конечно, а благословить чтоб — такого у хозяина и в заводе не было, в доме ни иконки.
Стол вместе с Анной Ильиничной собирали, готовили — и с Валюшкой, та не отходила от новой сестрички, влюблённо уже глядя, и помогала на удивление сноровко, так же неожиданно неговорливая — с её-то подвижностью в лице, в глазах серых, матерински больших, и характере… Не скажешь ведь, чтоб стеснялась, за руку её даже однажды взяла, сама, так потрогать ей не терпелось, видно, — и она не удержалась тоже, поцеловала её в свежие щёчки, шепнула: «Будем дружить?» — «Ага!..» — жарко выдохнула шёпотом тоже Валюшка, глазами сияя; и с великой неохотой, чуть не в слезах отправилась по материнскому приказу искать старшую, где-то в соседях, у подруг…
Нет, как хорошо догадалась она всё-таки, ещё в городе, подарки им взять, хоть и невесть что, по деньгам: младшей панамку голубенькую из бархатистой какой-то ткани, с цветком искусственным фигуристым, а Татьяне модной модели тёмные очки. И когда вприпрыжку прибежала Валя, а за ней старшая появилась, высокая, русокосая и с тонкими чертами, по-девичьи важничая уже, невестясь, — потихоньку, оглянувшись на курящих мужиков, отдала им дарёнки. Младшая, повизгивая, побежала к матери, а Татьяна сказала чинное «мерси», с наивным любопытством, даже и с ревностью некоей к брату разглядывая её… ох, наревнуешься ещё, девочка, и не к брату, что брат!
А сойдутся они, интересно, родители их, разные такие? Да почему нет, найдётся им о чём потолковать, рассудить… о чём? Да всё о жизни о той же, неверной, столько в себе всякого таящей — неизвестного, рокового, нам назначенного кем-то, да, во сто лет не рассудишь её, жизнь, не поймёшь.
Плечо затекло, она поворачивается немного, ложится поудобней. А он посапывать начинает кротко, по-детски, и что-то появляется в ней щемяще жалостное к нему, усталому, всё ведь на нём на одном… материнское? Губами касается подбородка его, щетинки усов в уголке губ, скулы, будто отмягчевшей, — всё сильней, несдержанней прижимаясь ими, губами, всю плоть живую, тёплую тела его чувствуя, такую податливую теперь, ей подвластную сейчас, послушную, дымком пота ли, полынка отдающую… теперь можно, теперь он весь её. Он глубоко вздыхает во сне, обнимает крепче, и она успокаивается; и хорошо, что решила не уходить от него сегодня, остаться, наждалась она его.
16
Вырваться в город только через неделю удалось, да и то по делам его рабочим. «Уазик» на агропромовской стоянке оставили, Лёша в «большую контору» пошёл, а она по магазинам ближним, в списке у неё всякого накопилось. Ходила, глядела на суету всю эту уличную, не то чтобы постороннюю ей теперь, нет — просто замечать её стала больше, хоть немного, да отвыкла, как всегда в отпуске. Накануне и мать спросила: «А город, город-то — не жалко?» — «А што он, город? — это отец пренебрежительно сказал, ответил за неё. — Везде люди живут. Она ж не в доярки. А свою што… свою завсегда подоить можно, был бы корм». Но если б всё так просто было…
Базанов ждал; коробку конфет из шкафа достал, бутылку вина и фужеры, клацнул внутренней защёлкой двери: «От доноса; это дело, знаете, у нас освящено обычаем, самой историей внутригазетного сыска… У нас-то? О-о, тут такие до сих пор интриги, многоходовки — пальчики оближешь!..» Записывал за нею, черкал в блокноте, потом сказал, ясные глаза поднял:
— Не-ет, соратнички, тут не на одной фальсификации качества бакшиш гребут… ну, категория зерна другая, на этом зело много не поимеешь. Я ж агроном всё-таки — в запасе. Тут ещё какой-то механизм вдовесок, финансовый или… Да вы пейте, Люба. Глядя на вас, и я не пью — а хочу!
— Старый приём — для старых дев… Выпей, конечно, — сказал Лёша ей, мигнул, — виноград же гольный. А я кофейком пополощусь. И хватит вам выкать, не в казарме.
— Я согласен, возразил Лаврецкий!.. Пей, Люб, недурное ж… Или — возвращаюсь — в том, что административным ресурсом нарекли, совсем недавно… этакий эвфемизм шкурничества чиновного, номенклатурного. А вернее, во всех трёх этих секторах шукаты трэба. Опять, значит, лезть Ване во всё дерьмо это, отворачивать болотники… — И встал неожиданно, по стойке: — Золотарь Ваня Базанов, честь имею!
— Неохота?
— Нету такого слова, Лёшк, в лексиконе нашем… Надо. Такова драная романтика дела — в гробу, в мавзолее бы её видал, навытяжку!
— Может, ещё какие данные нужны? — сказала она. — Я позвоню сейчас нашим — что-то, может, нового…
— А какие?! Остальные — вне вашей… тыща извинений — твоей компетенции. Не тут всё варится — там где-то… И на том великое спасибо, на факте. Я их размотаю, сук. Или хоть покусаю… Ну, звони.
Пока она звонила, пока радовалась там, колокольчиком звенела Катя, побежала искать потом Людмилу Викторовну, а та, поспешив к телефону и запыхавшись, жаловалась, у тех свой шёл разговор:
— …партия пофигистов, самая у нас массовая. Сверхмассовая. Чтоб сейчас до русского в нашем человеке добраться, достучаться — это великая кровь нужна, великие беды… не разбудишь иначе, знаем мы себя. Лопухнулись исторически, а теперь выправи, попробуй…
— Начинать-то с чего-то надо, — говорил Алексей, глянул отсутствующе на неё — даже на неё… — Национально-освободительную без национализма вести — это ж додуматься!.. В кабинетах, с кондиционерами. Я б теоретиков этих к чеченцам, рабсилой на годок-другой. На выучку, чтоб поняли. Национальное в себе поднять, разбудить, как ты говоришь, — другого у нас нету. И это даже национализмом-то не будет — в европейском его дикарском понятии. У нас — культура, православная, а не цивилизация этой… зелени, баксов этих вонючих.
— А классовая что, не нужна!
— Ещё как нужна. И классовая тоже, только с разбором… Они её, компрадоры, начали — ну, её они и получат. С национальной вместе. Только начинается драка — большая, на десятилетья. Раньше не управимся.
— Резоны есть, хотя… Это ж война, не шуточки. Война.
— Оборонительная. А ты бы как хотел, милок?!
— Да не милок я, не телок… — И к ней обернулся — с улыбкой уже слабой, бессознательной сейчас, всякий раз у него возникающей, когда он на неё смотрел, это она уже заметила. Огорченье ли, досаду