— Больше ничего?
— Нет, ничего.
Только и было разговора. Я сам набивал папиросы. «Всё–таки занятие», — посоветовал смотритель с первого же дня.
Я продолжал бегать свои семь вёрст по каземату, делал свои двадцать минут гимнастики, но зима брала своё. Становилось всё темнее и темнее: иногда, когда небо было сумрачное, и в два часа ничего не было видно, а в десять часов утра в каземате бывало ещё совсем темно.
Мрачно становилось на душе в эти тёмные дни; а когда показывалось солнце, оно и не доходило до каземата, и лучи его терялись в толщине стены, освещая какой–нибудь уголок амбразуры.
Арест брата
Мрачные зимние дни скучны в Петербурге, если сидеть в комнате, не выходя на людные, освещённые улицы. Ещё скучнее и мрачнее они в крепостном каземате. А тут ещё нахлынуло горе: Сашу арестовали.
Он приехал ко мне на свидание с Леною[18] в день моих именин, 21 декабря[19]. Он не хотел пропустить этого дня и добился свидания в этот день. Я хотел передать ему записку обычным способом, но его записка встретилась с моею, и моя упала на пол. Я в ужас пришёл. Это было в минуту прощанья. Тут присутствовал только смотритель. Надо было выходить. Я вышел с Леною, Саша остался. Я нарочно взял Лену в руки, держа её крепко, стоя у окна, и смотритель стоял тут же, пока Саша искал записку, крошечный коричневый свёрточек на полу. Наконец он вышел и ответил мне кивком головы: «Нашёл».
Мы расстались. Но тяжело было у меня на душе.
Через несколько дней я должен был получить от брата письмо касательно печатания книги. Письма не было. Я чувствовал что–нибудь неладное, и начались для меня дни ужасных тревог. «Арестовали», — думал я, и молчание, всё более и более подозрительное, как свинцом, давило меня.
Через неделю после свидания, вместо ожидаемого письма от брата с сообщением о печатании моей книги, я получил короткую записку от Полякова. Он уведомлял меня, что с этих пор корректуру будет читать он и поэтому я должен сноситься с ним обо всём касающемся печатания. Я тотчас же понял, что с братом случилось недоброе. Если бы он заболел, Поляков так и написал бы. Для меня наступили теперь тяжёлые дни. Александра, наверно, заарестовали, и я причина этому. Жизнь утратила для меня всякий смысл. Прогулки, гимнастика, работа потеряли всякий интерес. Весь день я бесцельно шагал взад и вперёд по камере и не мог думать ни о чём другом, как только об аресте брата. Для меня, одинокого человека, заключение означало только личное неудобство; но Александр был женат, страстно любил жену и имел теперь сына, на которого не мог надышаться. Родители сосредоточили на этом мальчике всю ту любовь, которую питали к двум детям, умершим три года тому назад.
Хуже всего была неизвестность. Что такое мог он сделать? Почему его арестовали? К чему они его присудят? Проходили недели. Моя тревога усиливалась; новостей не было никаких. Наконец окольным путём я узнал, что Александра арестовали за письмо к П. Л. Лаврову.
Подробности я узнал гораздо позже. После свидания со мной Александр написал письмо своему старому приятелю Петру Лавровичу Лаврову, издававшему в то время в Лондоне «Вперёд». В письме он выражал своё беспокойство по поводу моего здоровья, говорил о многочисленных арестах и открыто высказывал свою ненависть к русскому деспотизму. Третье отделение перехватило письмо на почте и послало, как раз в сочельник, произвести обыск у брата, что жандармы и выполнили даже с ещё большей грубостью, чем обыкновенно. После полуночи полдю- жины людей ворвались в его квартиру и перевернули вверх дном решительно всё. Они ощупывали стены и даже больного ребёнка вынули из постели, чтобы обшарить бельё и матрац. Они ничего не нашли, да и нечего было находить. Мой брат был сильно возмущён этим обыском. С обычной откровенностью он заявил жандармскому офицеру, производившему осмотр: «Против вас, капитан, я не могу питать неудовольствия: вы получили такое ничтожное образование, что едва понимаете, что творите. Но вы, милостивый государь, — обратился он к прокурору, — вы знаете, какую роль играете во всём этом. Вы получили университетское образование. Вы знаете закон и знаете, что попираете сами закон, какой он ни на есть, и прикрываете вашим присутствием беззаконие вот этих людей. Вы, милостивый государь, попросту мерзавец».
Они возненавидели брата и продержали его в Третьем отделении до мая. Ребенок Александра, прелестный мальчик, которого болезнь сделала ещё более нежным и умным, умирал от чахотки. Доктора сказали, что ему остаётся жить всего несколько дней.
Брат, никогда не хлопотавший у врагов ни о какой милости, просил разрешить ему повидаться последний раз с ребёнком; он просил отпустить его на полчаса домой, на честное слово или под конвоем. Ему не разрешили. Жандармы не могли отказать себе в этой мести.
Ребёнок умер. Мать его снова чуть не погибла от нервного удара. В это время брату объявили, что его сошлют в Минусинск: повезут его туда в кибитке с двумя жандармами, а что касается жены, то она может следовать потом, но не должна ехать теперь вместе с мужем.
«Скажите же мне, наконец, в чём моё преступление?» — требовал брат. Но никаких обвинений, кроме письма, против Александра не было. Ссылка казалась всем таким произволом, она до такой степени была актом личной мести со стороны Третьего отделения, что никто из наших родственников не допускал, чтобы она могла продолжаться больше чем несколько месяцев. Брат подал жалобу министру внутренних дел. Тот ответил, что не может вмешиваться в постановление шефа жандармов. Подана была другая жалоба сенату, и тоже без
последствий.
Года два спустя по собственной инициативе наша сестра Елена подала прошение царю. Мой двоюродный брат Дмитрий, харьковский генерал–губернатор и флигель–адъютант Александра II, большой фаворит при дворе, лично вручил прошение, прибавив несколько слов от себя. Он был глубоко возмущён действием Третьего отделения. Но мстительность составляет фамильную черту Романовых, и в Александре II она была особенно развита. На прошение царь ответил: «Пусть посидит!» Брат пробыл в Сибири двенадцать лет и уже больше не возвратился в Россию.
Мои соседи
Бесчисленные аресты, произведённые летом 1874 года, и тот серьёзный характер, который полиция придала намерениям нашего кружка, произвели глубокую перемену в воззрениях русской молодёжи. До тех пор главной её задачей было выбирать из рабочих, а также иногда из крестьян отдельных людей, чтобы подготовлять из них социалистических агитаторов. Но теперь фабрики были наводнены шпионами, и стало очевидно, что, во всяком случае, и пропагандистов и рабочих скоро заберут и навсегда упрячут в Сибирь. Тогда великое движение «в народ» приняло новый характер. Сотни молодых людей, пренебрегая всеми предосторожностями, которые принимались до тех пор, устремились в провинцию. Странствуя по городам и деревням, они подстрекали народ к бунту и почти открыто распространяли революционные брошюры, песни и прокламации. В наших кружках это время прозвали «безумным летом».
Жандармы потеряли голову. Не хватало рук, чтобы ловить, и глаз, чтобы выслеживать каждого революционера в его хождении из губернии в губернию. Тем не менее около полутора тысяч человек было арестовано во время этой великой травли, и половину их продержали в тюрьмах несколько лет.
Результаты массовых арестов скоро почувствовались и у нас, в Трубецком бастионе Петропавловской крепости. Он начал заселяться вновь прибывающими узниками.
Раз, летом 1875 года, я ясно расслышал в соседней с моею камере лёгкий стук каблуков, а несколько минут спустя я уловил и отрывки разговора. Женский голос слышался из каземата, а в ответ ему