ворчал густой бас, должно быть, часового. Вскоре вслед за тем послышался звон шпор полковника, поспешные его шаги, ругательства по адресу часового и щёлканье ключа в замке. Полковник сказал что– то.
— Мы вовсе не разговаривали, — раздался в ответ женский голос. — Я просила только позвать унтер–офицера, а часовой отказывался.
Дверь опять заперли, и я слышал, как полковник вполголоса честил часового.
Итак, я был уже не один. У меня была соседка, которая сразу нарушила строгую дисциплину, связывавшую до тех пор солдат[20]. С этого дня крепостные стены, которые были немы пятнадцать месяцев, ожили. Со всех сторон я слышал стук ногой о пол: один, два, три, четыре… одиннадцать ударов, двадцать четыре удара, пятнадцать. Затем пауза; после неё — три удара и долгий ряд тридцати трёх ударов. В том же порядке удары повторялись бесконечное число раз, покуда сосед догадывался, что они означают вопрос: «Кто вы?» Таким образом «разговор» завязался и вёлся затем по сокращённой азбуке, придуманной ещё декабристом Бестужевым. Азбука делится на шесть рядов, по пяти букв в каждом. Каждая буква отмечается своим рядом и своим местом в ряду.
К великому моему удовольствию, я открыл, что с левой стороны сидел мой друг Сердюков, с которым мы вскоре могли перестукиваться обо всём, в особенности, употребляя наш шифр.
Однако беседы с людьми в тюрьме приносят не только свои радости, но и свои горести. Подо мной сидел крестьянин, по фамилии Говоруха, знакомый Сердюкова, с которым он перестукивался. Против моей воли, часто даже во время работы я следил за их переговариванием. Я тоже перестукивался с ним. Но если одиночное заключение без всякой работы тяжело для интеллигентных людей, то гораздо более невыносимо оно для крестьянина, привыкшего к физическому труду и совершенно неспособного читать весь день подряд. Наш приятель–крестьянин чувствовал себя очень несчастным. Его привезли в крепость после того, как он посидел уже два года в другой тюрьме, и поэтому он был уже надломлен. Преступление его состояло в том, что он слушал социалистов. К великому моему ужасу, я стал замечать, что крестьянин порой начинает заговариваться. Постепенно его ум всё больше затуманивался, и мы оба с Сердюковым замечали, как шаг за шагом, день за днём он приближался к безумию, покуда разговор его не превратился в настоящий бред. Тогда из нижнего этажа стали доноситься дикие крики и страшный шум. Наш сосед помешался, но его тем не менее ещё несколько месяцев продержали в крепости, прежде чем отвезли в дом умалишённых, из которого несчастному не суждено уже было выйти. Присутствовать при таких условиях при медленном разрушении человеческого ума — ужасно. Я уверен, это обстоятельство содействовало увеличению нервной раздражительности моего милого Сердюкова. Когда после четырёх лет заключения суд оправдал его и его выпустили, он застрелился.
Неожиданный визит
Раз мне нанесли неожиданный визит. В мою камеру, в сопровождении только адъютанта, вошёл брат Александра II, великий князь Николай Николаевич, осматривавший крепость. Дверь захлопнулась за ним. Он быстро подошёл ко мне и сказал: «Здравствуй, Кропоткин». Он знал меня лично и говорил фамильярным, благодушным тоном, как со старым знакомым.
— Как это возможно, Кропоткин, чтобы ты, камер–паж, бывший фельдфебель, мог быть замешан в таких делах и сидишь теперь в этом ужасном каземате?
— У каждого свои убеждения, — ответил я.
— Убеждения? Так твоё убеждение, что нужно заводить революцию?
Что мне было отвечать? Сказать «да»? Тогда из моего ответа сделали бы такой вывод, что я, отказавшийся давать какие бы то ни было показания жандармам, «признался во всём» брату царя. Николай Николаевич говорил тоном начальника военного училища, пытающегося добиться «признания» от кадета. И в то же время я не мог ответить «нет». То была бы ложь; я не знал, что сказать, и молчал.
— Вот видишь! Самому тебе стыдно теперь…
Это замечание разозлило меня, и я ответил довольно резко:
— Я дал свои показания судебному следователю на допросах: мне нечего прибавлять.
— Да ты пойми, Кропоткин, — сказал тогда Николай Николаевич самым благодушным тоном, — я говорю с тобой не как судебный следователь, а совсем как частный человек. Совсем как частный человек, — прибавил он, понизив голос.
Мысли вихрем кружились у меня в голове. Сыграть роль маркиза Позы?[21] Передать царю через посредство его брата о разорении России, об обнищании крестьян, о произволе властей, о неминуемом страшном голоде? Сказать, что мы хотели помочь крестьянам выйти из их отчаянного положения, придать им бодрости? Попытаться таким образом повлиять на Александра II? Мысли эти мелькали одна за другой у меня в голове. Наконец я сказал самому себе: «Никогда! Это — безумие. Они всё это знают. Они враги народа, и такими речами их не переделаешь».
Я ответил, что он для меня всегда остаётся официальным лицом и что я не могу смотреть на него как на частного человека. Николай Николаевич стал тогда задавать мне всякие безразличные вопросы:
— Не в Сибири ли от декабристов ты набрался таких взглядов?
— Нет. Я знал только одного декабриста и с тем никогда не вёл серьёзных разговоров.
— Так ты набрался их в Петербурге?
— Я всегда был такой.
— Как! Даже в корпусе? — с ужасом переспросил он меня.
— В корпусе я был мальчиком. То, что смутно в юности, выясняется потом, когда человек мужает.
Он задал мне ещё несколько подобных вопросов, и по его тону я ясно понимал, к чему он ведёт. Он пытался добиться от меня «признаний», и я живо представил себе мысленно, как он говорит своему брату: «Все эти прокуроры и жандармы — дураки. Кропоткин им ничего не отвечал, но я поговорил с ним десять минут, и он всё мне рассказал». Всё это начинало меня бесить. И когда Николай Николаевич заметил мне нечто вроде: «Как ты мог иметь что- нибудь общее со всеми этими людьми, с мужиками и разночинцами?» — я грубо отрезал: «Я вам сказал уже, что дал свои показания судебному следователю». Он резко повернулся на каблуках и вышел.
Впоследствии часовые, гвардейские солдаты, сложили целую легенду по поводу этого посещения. Товарищ (известный доктор О. Э. Веймар[22]), приехавший потом во время моего побега в пролётке, чтобы освобождать меня, был в военной фуражке. Светлые бакенбарды придавали ему слабое сходство с Николаем Николаевичем. И вот среди петербургского гарнизона пошла тогда легенда, что меня увез сам великий князь. Таким образом, легенды могут складываться даже в век газет и биографических словарей.
На допросах
Два года прошло, а наше дело не подвигалось. Два года предварительного заключения, во время которых много заарестованных сошло с ума или покончило самоубийством.
Всё новых и новых социалистов хватали по всей России, а число их не убывало. Новые люди приставали к движению, оно проникало в новые сферы, захватывая всё большие и большие массы людей. Движение «в народ» разрасталось. Пример — Н. Н. Ге. Большой художник в полной силе таланта, окружённый славой за свои картины, бросает Петербург в 1878—1879 годах и едет в Малороссию[23], говоря, что теперь не время писать картины, а надо жить среди народа, в него внести культуру, в которой он запоздал против Европы на тысячу лет, у него искать идеалов — словом, делать то, что делали тысячи молодых людей.
Председателем следственной комиссии был жандармский полковник Новицкий — человек чрезвычайно деятельный, умный и, если бы не его жандармская деятельность, даже приятный человек: