наш. Они значительно взбудоражили привычные понятия, кое-что обнажили, кое-что даже перевернули. Аграрных беспорядков у нас не было — помещиков и латифундий в наших местах нет, — а из нашего угла мобилизовали несколько полков для охраны священной собственности. Чужую собственность наши второочередные и третьеочередные казаки охранили, а вернулись домой — своя собственность в разор пришла, и само собой, без всяких агитаций и разъяснений, в смутном и неоформленном виде родилось чувство горечи, началось неумелое, робкое размышление ощупью, сопоставление виденного, слышанного, пережитого… И помаленьку выяснилась связь своего маленького, частного с большим общим. Зазвучал вслух ропот, не раз прорывавшийся в виде открытых беспорядков и сопротивления властям. В конце концов военные суды не миновали и нашего тихого, смирного уголка и внесли свою лепту в прояснение сознания.
Своевременно и ближайшие к нашему обывателю власти, имея основания предполагать, что всякое патриотическое усердие должно более или менее оплачиваться, а служба для охраны освященного давностью порядка, вызвавшая столько расходов и жертв у населения, пошатнувшая его хозяйство, — тем более, — приняли все меры, чтобы вызвать к жизни бессмысленные мечтания. Одушевляемая самыми лучшими намерениями, власть внушала, что за Богом молитва, а за царем служба не пропадают, и широко распространила слух об ожидаемых свыше милостях…
Милости — точно — воспоследовали, но их платонический, неосязаемый характер ни в малой степени не оправдал тех необузданных чаяний, которые Бог весть откуда появились в головах станичников.
— Земли нарежут казакам!.. — уверенно говорили знающие люди.
— Земли-и?
— Форменно! По 30 десятин на пай…
— Н-ну?! — Лица невольно расплывались в широкую улыбку. — Что ж, это хороший бы козырь к масти, — земли стало утеснение… А где нарезать-то будут? Может, к китайской грани или в Зеленом Клину? — так нам туда не ехать… помрем лучше тут, на своих саженьках…
— Мордовскую землю царь определил… Земля добрая и возле: сейчас за Бирсиглепом…[2]
— Эта не дюже далеко… А мордву куда же?
— Мордву на японскую грань… Пужать японцев…
Сомнений и критики слухи эти как-то не вызывали. Даже и то обстоятельство, что японцев можно было припугнуть мордвой, наружность которой, повидимому, рисовалась в довольно устрашающих очертаниях, — и это принималось с полной верой: не одолели оружием, авось одолеем страховидностью…
— Да, земельки надо… Ах, надо, надо… А то доходит точка — кричи ура и больше ничего… Тесно, скудно… Повыпахали все, позасушили…
И, когда предписано было выбрать и выслать в областной город представителей на торжество прочтения всемилостивейшей грамоты войску, то у нас выбрали двоих твердых, хозяйственных казаков, не очень — правда — речистых, но зато представительных, бородатых и рослых. Урядник Барабошкин, обладавший даром слова, но не имевший надлежащей внешности, потрудился для общего блага и изложил на бумаге земельные нужды нашего угла — нечто вроде наказа нашим представителям на торжестве:
«Так как земля наша обращена слоем своей площади на пригрев и жар солнца, так что при появлении засухи хлеб, трава и подножный корм для скота скоро тогда выгорает. А есть очень для урожая хлеба хорошая земля — верх Дона и его притоков — да ею почему-то допущено завладеть иногородним народам — хохлам да мужикам»…
И все.
А на словах добавлено было:
— Глядите, старики, не сробейте! Тверже говорите!
Но старикам нашим говорить не пришлось. Выслушали высочайшую грамоту, коей подтверждались какие-то старые права, преимущества и незыблемость старого образа служения. Радоваться или нет этому, они и сами не знали, но прокричали ура, когда был подан знак к этому. В ознаменование торжества, войсковой наказный атаман произвел их в урядники, и в станицу вернулись они в новеньких галунах на старых чекменях. Но толком не могли объяснить станичникам, что именно содержалось в милостивой грамоте, за которую даже благодарственное Господу Богу молебствие было отслужено.
— Ну, а насчет земли как там?
— Да насчет земли немо сказано… не разобрали…
— Черти сивые! обещались земли привезть, а хоть бы по горсти песку привезли!..
— Да мы игде же ее возьмем, скажите на милость!..
Но разочарованные станичники не хотели слушать оправданий и бранились.
— Лишь галуны огребли, а дела не сделали… Было бы Барабошкина назначить: смекалистый человек… уж он итога добился бы.
Но сомнительно, чтобы и Барабошкин добился удовлетворительного итога, полагаясь на точный смысл милостивой грамоты. Старый образ служения был тот современный способ прикрепления к военной службе, сопряженной с затратами на приобретение коня, снаряжения и обмундирования, расшатывающей до корней скудеющее казацкое хозяйство. Старые права значились лишь на бумаге и вспоминать о них не только темному станичнику, но и лицам с видным положением было небезопасно. Когда, например, областной предводитель дворянства вздумал указать нашим представителям, что одно из старых и всеми грамотами подтвержденных прав Войска — право свободного винокурения в пределах области, и на этом основании все суммы, пропиваемые казаками в своих питейных заведениях, подлежат не в государственный доход, а в доход Войска — а это составляет что-то около двадцати миллионов рублей в год, между тем государственное казначейство дает что-то менее миллиона, — то эта попытка толковать смысл милостивой грамоты была приравнена к противоправительственной агитации и предводителю — человеку вполне благонамеренному и даже прославившему себя на поприще борьбы с крамольниками — пришлось уйти в отставку…
И снова стал жить ожиданием наш глухой уголок. Не ждать нельзя было: тесна и полна удручениями была жизнь, а раз всколыхнувшиеся надежды — пусть нелепые и смешные на трезвый взгляд — обладали непобедимыми инфекционными свойствами, проникали во все закоулки и захватывали все большую и большую область…
Когда наступил двенадцатый год, настойчивее стали слухи: что-то должно быть… но что? Говорили разное — и о войне, и о моровщине, и о голоде, и даже о конце мира. Мой приятель Мирон Кононович, ветхий уже старичок-старообрядец, говорил с уверенностью отчаяния:
— Пропали християне!.. всех дьявол своею сетью уловил… Восьмая тыща[3] — он сказал — моя!.. И правда: греха ныне нет ни в чем… Карты — нипочем, табак курят, бреются, в яйца играют, в орла… Бывало, серниками не зажигают свечи, гасом не светят, а ныне — все пошло подряд… Диавол сказал: уловлю сетию весь мир… серники — сердце мое, гас — кровь моя и дыхание мое…
— Откуда это, Кононыч?
— Предание так говорит… В цветнике написано… Книжица такая, а в ней собраны благочестивыми старцами цветочки из книг… и от себя… на спасение християн…
— Ну, а ты, Карпович, как думаешь на счет всего этого?
Другой приятель мой, сидевший с нами на крылечке, поправил за козырек новую казацкую фуражку с красным околышем и, глядя из-под козырька куда-то вдаль, мимо нас, смиренно сказал:
— А все Господь-кормилец… Нам не дано… Кто говорит, что овцы яровых в нынешнем году будут котить, а бабы по двойням родить — год высокосный… Как это угадать?.. Это даже немыслимо… А ожидать чего-нибудь надо…
И все ожидали. Была, очевидно, мистическая вера в предначертанную периодичность больших событий, испытаний, переворотов и грядущего за ними очищения воздуха. И даже люди трезвые, скептики, привыкшие к критике и холодному анализу, поддавались общему настроению, склонны были допустить возможность каких-то внезапных и вдохновенных движений, — может быть потому, что настоящее мало кого удовлетворяло и невольно тянуло к грядущему, даже тревожному и закутанному темной завесой пугающей тайны.