свободном волеизъявлении далеко не уедешь. Хочешь жить — служи. Дяде Сэму или Дяде Серпимолоту — служба есть служба. Советскую власть убила бездарность пропаганды. Она тщилась мудрствовать научно о том, что тоже не чужда свободе, вместо того, чтобы напрямую заявить: человек есть зверь, и никаких свобод! — будем жить в рамках! Во имя собственной безопасности, защищая себя от себя же. Детей на ночь пеленают, чтобы сами себя не исцарапали. А разве не эту же функцию возлагал на Бога и самодержавие психолог Достоевский, говоря об обуздании зверя в человеке?
От Свободы каждый берет, что хочет.
Один — хлеб, другой — камень.
Один — классику, другой — свастику.
В свободной Америке убийство стало привычным делом, а свобода слова и неприкосновенность личности — национальным бедствием. Купить наган здесь так же просто, как купить банку кока-колы.
Что приятнее: сгнить на Соловках или быть пристреленным в одном из чикагских парков?
Я водил смоченной марличкой по губам Хромополка. Они то шевелились, то нет. То же самое — его глаза. Вроде бы подглядывали за мной и вроде бы — нет. Дергались веки, периодически открываясь.
Со мной работает очень либеральная молодая лесбиянка, она говорит, если б у вас разрешалось личное оружие — Сталин бы не состоялся. Наган — гарант свободы. Я говорю: может быть, ты и права, но свободный наган укладывает не менее щедро, чем сталинский. Смотрит на меня с ужасом — зачем тогда к нам пожаловал?
Губы Хромополка шевелились. Они впивали влагу из мокрой марли. Его глаза открывались все чаще, он глядел на меня, хотя, повторяю, может быть, и рефлексивно. Временами мне казалось, что его свободная от бинта щека изображает нечто похожее на жест улыбки.
Будет жить, будет жить, будет жить!
Этой процедурой я занимался до тех пор, пока медсестра не сказала «достаточно».
Я поставил стакан на близстоящий столик и, взяв Хромополка за руку, слегка приподнял ее, потом накрыл ее другой своей ладонью и стал гладить. Губы его зашевелились, и вдруг — опять чудо! — преодолевая слабость, он выдавил из себя длинную фразу:
— Хороший вы народ, но шибко спешите.
Я ничего не ответил. Я не знал, что ответить. Я был счастлив, что он заговорил. Значит жив! Значит поживем еще, наговоримся. Я одобрительно кивал и улыбался. И чувствовал, как слезная пелена обволакивает мне глаза. Я смахнул ее усилием воли и прикусил губу. Спустя некоторое время веки его закрылись, я уложил его руку обратно на кровать и стал озираться на приборы, на диаграммы и схемы на экранах, стараясь угадать, какая из них контролирует работу сердца.
— Хороший вы народ, но шибко спешите, — отозвалось между делом в сознании, как эхо.
На одном из экранов попрыгивала густая сетка линий-столбиков различной длины, создавая в совокупности волнообразную кривую на концах — снизу и сверху. Это сердце. Так скачет сердце.
— Что он сказал? — спросил за спиной молодой мужской голос.
— Кто?
— Мистер Потапов.
— Мне трудно перевести. Непереводимое.
— Но все-таки.
— Я говорю «непереводимое».
Голос замолчал.
Глаза у мистера Потапова закрыты. Лицо неподвижно. Видимо, снова провалился в яму сна. Пора домой.
Не знаю, чего я еще мешкал, не уходил. Все казалось в норме. Он будет жить. И это главное. Я смотрю на капельки жидкости, равномерно ползущие в прозрачной трубке. Зеленые. Прозрачно-зеленые.
Сколько оттенков у зеленого цвета?
Капля остановилась. Дернулась. Вперед, назад. Пошла. Снова остановилась. Что-то неладное!
Подскочила сестра. Что-то делает с капельницей. Гляжу на сердечный экран. Почти нет амплитудных бугорков! Почти сплюснутая линия! Вылетаю из палаты. Где врач? Врачи где?
Немедленно врача! — ору во всю глотку.
Расползаются широкие ворота лифта. Носилки кожаные на длинных лапах с роликами. Санитары. Мгновенно весь этаж наполняется синими пижамами. Суетня, беготня. Хромополка увозят.
Куда его везут?!
Хромополка увозят на длиннолапых носилках на повторную операцию. Вместе со всеми ныряю в раскрывшуюся пасть лифта.
Бегу со всеми до операционной. Бегу до тех пор, пока кто-то — за плечо. Стоп. Дальше нельзя. Тот же, смахивающий на Чака молодой человек. Тоже, видимо, сотрудник. Будем ждать здесь. Заводит меня в соседнюю комнату. Большие окна. Еще горят фонари, но уже чувствуется, что вот-вот проклюнется рассвет. Круги туманного, молочно-серого марева вокруг фонарей, как нимбы святых.
Сотрудник протягивает мне руку. Называет свое имя. Его зовут Стив. Очень приятно. Очень он нужен сейчас. А впрочем, — все же не один. Хоть какая, да компания. Сидим, молчим. Белые, короткие, распавшиеся на бока волосы. Ровный острый нос. Снова появляется Чак. Старый знакомый. Привет. — Привет. Снова предлагает пройтись за кофейком. Отказываюсь.
— Сходи с мистером Стивом.
У американцев не принято прибавлять «мистер» к имени. Возможно, и звучит нелепо. Но я всех своих сослуживцев так называю. Мистер Том, мистер Бен. Мое изобретение. Борьба против пресного однообразия. Ничего, привилось. Многие в ответ и меня так зовут. Значит приняли.
Мистер Стив не выражает согласия.
— Покурить, — говорю я, — другое дело.
— Заодно и покуришь.
— Нет, — говорю, — я покурю на балконе.
Выхожу на балкон. Закуриваю. На фонарях туманные нимбы, а вдали за лесом — тонкая паутинка алого небесного света и подсвеченные ею барашки облаков. Смотрю вниз на ползущие коробочки автомобилей у приемного покоя. Паркинг забит.
Выходит Чак.
— Одолжи сигарету.
Видно, что не курящий. Пыхтит, не затягиваясь.
— Что тебе мистер Потапов сказал?
— Когда?
— В палате.
— А, в палате. Что же он мне сказал? Он попросил увлажнить ему губы водкой.
— Серьезно? — расцвел.
— Позитивно.
— Я думаю, что врать тебе не имеет смысла. Все разговоры в палате все равно записываются.
— Тогда зачем спрашивать? У вас переводчиков нет?
Загасил сигарету, вернулся в комнату. Чак — за мной. Сидим втроем по разным концам, молчим. Говорить не о чем. Откидываюсь на спинку, прислонив затылок к стенке. Веки тяжелеют. С закрытыми глазами сидеть опасно. Заснуть — раз плюнуть…
Галлюцинирую.
— Кто наделен правом распоряжаться чужой жизнью?
— Я, — ответил чей-то голос из глубины комнаты.
— Ты?
— Я.
— Кто же ты? — спросил я.
— Ты, — ответил голос и превратился в меня.
Было очень странно смотреть на себя со стороны. Он, то есть Я, был в одних белых кальсонах и очень худой, и все лицо его, то есть, мое лицо, было покрыто белой растительностью. Я сразу понял, что это сон, и открыл глаза. Он же, мой бородатый двойник или, как американцы говорят, Я-второй, остался стоять