12. КОНЕЦ СТРОИТЕЛЬСТВА: ВИАДУК
В последние дни жизни Матеус Коррейя казался придавленным тяжестью происходящего с ним и даже оскорбленным, словно не заслужил всего этого. Чем больше приближался его час, тем чаще улыбался он супруге, с кротостью, с печалью, какую до тех пор не имел, верно, случая выразить. Хотя минута перед смертью могла, в своей скоротечности, продлиться столько, что у него хватило бы времени быть полностью, кристально, счастливым.
Лицо казалось гордым. Что делала б человеческая душа, столь неопытная, без решенья, какое приносит тело?.. Лукресия плакала, перепуганная.
…И вот, уже одна, слушает она по ночам тишину Базарной Улицы. Какая-то бесшумная работа продолжалась внизу, под палубой, когда сидела она на носу того шлюпа, — это машины гудели так глухо. На мгновенье встал перед нею образ Матеуса. И как обожгло… — да ведь он и не был широкобедрый! Бледный только и с усами.
Смерть от сердца объяснила его грубое спокойствие и капризы в выборе блюд…
«Ладно, пойду погляжу на звездочку», Матеус пошел поглядеть на звездочку… — Это снова заставило ее заплакать.
Почему не видела она его в самом лучшем свете? Он был хорош, как всякий человек, который кончит умираньем, и она любила его. Не поняла только вовремя, что приказы почистить раковину или привычка завтракать, не облегчив тела, были его формами радости.
«Чего хотела она от него?» — упрекала себя вдова: чтоб обратил свою радость на цветы, как в ее женской Ассоциации? Нет, когда он ее обнимал и она была добра к нему, Матеус говорил: «Если раковина опять разобьется, то пускай на сей раз платит водопроводчик».
Когда он умирал, она даже хотела нарочно поломать раковину. Хотела утешить хоть немного, единственный был способ свести событие к чему-то узнаваемому: «Ты, по крайней мере, умираешь не в чужом доме».
Но он ей не позволил, молча поглядел на нее со стыдливой улыбкой: «Глупенькая, ведь когда умираешь, то это всегда в чужом доме». О, если б она его снова увидела, она подарила б ему то, чего муж всегда от нее ждал: свою кроткую жизнь без обычных причуд. И вдова рыдала, в раскаянии.
И все больше забывала его.
Откровенно сказать, она вспоминала о Матеусе со стороны, когда видела его в припадках кашля, почти беззвучных из-за такого напряжения без выхода: он кашлял, расшатывая дом сквозь тишину. Или когда он являлся ей во сне. Улыбаясь, добрый, каким был у корней своей жизни…
О, она не понимала, что каждый человек — вершина и не надо стремиться найти другую, — так старалась она думать, чтоб Матеус услышал, и во сне он слышал се. Как всегда, не совсем понимая.
Тогда она написала письмо матери: «Дорогая моя мама, Матеус скончался, только другая женщина может понять отчаяние вдовы! Тем не менее нахожу, что…»
Сочиняя письмо, она опиралась все больше на вводные слова, всякие там «конечно», «собственно говоря», чтоб выиграть время. Ибо достаточно было необходимости выразить себя — и упрямица немела, почти насильно создавая чувство, какое надлежит выразить.
Она подняла голову, кусая кончик карандаша: солнце заходило, пурпурное и горячее, каждый предмет был окружен золотой сеткой. В дверях торчал ключ, так же ярко освещенный, как горизонт, — Лукресия смахнула волосы с усталого лба. На туалетном столике духи переливались в своих флаконах… «Только другая женщина может понять», — закончила она письмо.
И сразу же дом прояснел, открылись окна, и все, омытое слезами, было теперь хорошо, и равновесие восстановилось.
И тогда на улицах люди задвигались в свете рассеянном, без усилья: то, что было смертно, было достигнуто, а остальное было вечно, вне опасности. Снова жизнь Лукресии Невес открывалась перед нею с некоей торжественностью, хлопая дверьми, в этой ясности воздуха, которая не имеет названия, дом снова полон был солидной устойчивости: таковы были ее светлые вдовьи дни, а мальчик-статуэтка все играл на флейте…
Когда выходила на улицу, дивилась скачку в развитии Сан-Жералдо, пугалась уличного движения, как наседка, сбежавшая из курятника. Улицы уже не пахли хлевом, они пахли порохом, свинцом, огнем орудий.
А как скрипели шины! Открылось множество контор с пишущими машинками, железными сооруженьями для архивов и охапками самопишущих ручек. Бесчисленные копии пропечатывались на мимеографе и снабжались подписями. Архивы лопались, полные срочных донесений обо всем происходящем. Люди из Управления Городского Порядка мели улицы, наспех сбрасывая сор в канавы. И соринки поблескивали ввечеру под последними лучами солнца, как крупинки золота.
Да вдова и сама изменилась. Лицо ее поблекло и обрело застылое выражение. Если раньше она боролась с наклонностью опускать углы рта, то теперь бросила, и этот штрих подчеркивал еще больше ее бесстрастный взгляд на вещи. Когда она пошла к дантисту и вставила два золотых зуба, то впервые обрела вид чужеземки.
Заметила также, что если пошире открывать глаза, выглядишь моложе. И поминутно открывала, будто пугаясь чего-то, чем только подчеркивала свой вид иностранки в гостях. И хоть не добавляла себе молодости, достигала какой-то гармонии формы, так что если смотреть на нее как на вещь, то можно посчитать красивой. Но если взглянуть как на кого-то, способного говорить… — впрочем, никто не имел времени видеть ее ни так, ни эдак.
Но это ее не смущало: она пила чай, сделав испуганные глаза над чашкой, словно сейчас ее будут фотографировать. Внезапно шевельнувшись — словно аппарат уже щелкнул, — брала кончиками пальцев бисквит… «Какой прекрасный вечер», — подумала Лукресия Невес, глядя в окошко новой кафе- кондитерской на Базарной Улице — теперь Проспекте Силва Торрес.
И сразу же направилась в сад с книгой под мышкой, вернее, книжонкой — «Рак Разума». Едва стала спускаться по садовой лестнице, как ее словно по глазам ударило — сколько травы выполото!.. Сколько травы выросло!.. Какой всюду порядок… Маленькие дети, чьих родителей она не знает, — и какое солнце, как крута лестница и как легко найти на земле потерянные вещи в останках прежнего Сан-Жералдо… она вот нашла бумажную фигурку святого с молитвенным листком — так легко найти то, что потеряли другие, никогда только не найдешь того, что потеряно…
Так подумала она и открыла брошюрку на первой главе: «Сквернословие как форма Рака Разума». Она старалась возвыситься через возвышенные мысли. И хоть не находила их здесь, честно говоря, но по крайней мере качала головой, возмущаясь низостью современных нравов.
В тот день она наблюдала драку двоих детей. Юные борцы лупили друг друга по физиономии, бледные от ярости и от молчания. От огромного напряжения сцена потеряла свою звонкость. Только птичка пела на высокой ветке. Вдова прямо побелела от ужаса. Подошел мужчина, разнял их и сказал, что если опять станут драться, отдерет их за уши. Что даже Лукресии показалось странным: в Сан-Жералдо больше не драли детей за уши.
Мальчики остановились, молча взглянули на взрослого. Один мальчик был косой. А птичка все пела. Под конец один из драчунов плюнул на землю, с вызовом, и убежал, посвистывая… другой понесся за ним, оборачиваясь назад и смеясь. Они были враги, но объединились против общего взрослого противника — а то как же!.. — против человека из другого времени, который, в смущении, смотрел сейчас на Лукресию.
Она, еще немножко не в себе, улыбнулась ему. Он сказал: «Вы позволите, сеньора?..» — и почтительно сел на скамью, где она сидела. Довольные обществом друг друга, они устроились поудобней и завели разговор о современной молодежи.
Он был приятно удивлен, найдя ее столь рассудительной, несмотря на такой нестарый возраст, не зная, что это город Сан-Жералдо удерживал ее там, позади… И она, рядом с новым знакомым, сумела взглянуть с большей уверенностью на новое величественное здание Почтово-Телеграфного Агентства.
Вернулась домой более оживленная, села вязать на террасе в глубине сада, глядела на темные крыши и на трубы фабрик, бесплодные острия земли.
Они не созрели для взгляда, как ее большая комната, где столпились скромные столы и стулья,