Прибавьте к этому, что во главе революционного движения, пока оно таится в подполье, становятся люди наивысшего практического идеализма и непобедимого мужества, что они проходят суровую школу конспирации и тяжкой борьбы снизу, — и вы получите объяснение, почему широкие революции не могут не иметь крупных вождей.
Мир не знает революции столь широкой, подготовлявшейся столь длительной борьбой, как социальная революция в России, имеющая неизбежно перейти в мировую. Вот почему заранее можно было бы предсказать, что во главе такой революции должны оказаться люди высокого политического дарования и исключительной выдержанности характера.
Не случай, что во главе нашей партии стоит великий человек. Это так должно быть. В величии его дарований, в непоколебимости его воли сказываются широта и размах нашей революции и особенные, небывалые черты главного ее двигателя — рабочего класса,
Владимир Ильич Ленин*
<…> Я был в ссылке, когда до нас начали доходить известия о II съезде. К этому времени уже издавалась и окрепла «Искра».1 Я, не колеблясь, объявил себя искровцем. Но самую «Искру» знал я плохо: номера доходили до нас разрозненно, хотя все же доходили.
Во всяком случае, у нас было такое представление, что к нераздельной троице: Ленин, Мартов и Потресов — также интимно припаялась заграничная троица: Плеханов, Аксельрод и Засулич.
Поэтому известие о расколе на II съезде ударило нас как обухом по голове. Мы знали, что на II съезде будут иметь место последние акты борьбы с «Рабочим делом»,2 но, чтобы раскол прошел по такой линии, что Мартов и Ленин окажутся в разных лагерях, а Плеханов расколется пополам, это нам совершенно не приходило в голову.
<…> Вскоре сделалось известным, среди кого имеет успех та или другая линия. К меньшевикам примкнуло большинство марксистской интеллигенции столиц, и они имели несомненный успех среди наиболее квалифицированных рабочих; к большевикам прежде всего примкнули именно комитеты, то есть провинциальные работники — профессионалы революции. И это была, конечно, тоже главным образом интеллигенция, но, несомненно, другого типа — не марксиствующие профессора, студенты и курсистки, а люди, раз навсегда бесповоротно сделавшие своей профессией революцию.
Главным образом этот элемент, которому Ленин придавал такое огромное значение, который он называл бактерией революции, и был сплочен знаменитым Организационным бюро комитетов большинства, которое и дало Ленину его армию. <…>
По окончании ссылки в Киеве мне удалось повидаться с тов. Кржижановским, в то время игравшим довольно большую роль, близким приятелем тов. Ленина, однако колебавшимся между чисто ленинской позицией и позицией примиренчества. Он-то и рассказал мне более подробно о Ленине. Характеризовал он его с энтузиазмом, характеризовал его огромный ум, нечеловеческую энергию, характеризовал его как необыкновенно милого, великолепного товарища, но в то же время отмечал, что Ленин прежде всего человек политический и что, разойдясь с кем-нибудь политически, он сейчас же рвет и личные отношения. В борьбе, по словам Кржижановского, Ленин был беспощаден и прямолинеен.
Едва после ссылки приехал я в Киев, как получил от Бюро комитетов большинства прямое предписание немедленно выехать за границу и вступить в редакцию Центрального органа партии. Я сделал это.
Несколько месяцев я прожил в Париже отчасти потому, что хотел ближе разобраться в разногласиях. Однако в Париже я все-таки стал немедленно во главе тамошней очень небольшой большевистской группы и начал уже воевать с меньшевиками.
Ленин писал мне раза два короткие письма, в которых звал торопиться в Женеву. Наконец он приехал сам.
Приезд его для меня был несколько неожидан. Лично на меня с первого взгляда он не произвел слишком хорошего впечатления. Мне он показался по наружности своей как будто чуть-чуть бесцветным; ничего определенного он мне не говорил, только настаивал на немедленном отъезде в Женеву.
На отъезд я согласился.
В то же время Ленин решил прочесть большой реферат в Париже на тему о судьбах русской революции и русского крестьянства.
На этом реферате я в первый раз услышал его как оратора. Здесь Ленин преобразился. Огромное впечатление на меня произвела та сосредоточенная энергия, с которой он говорил, эти вперенные в толпу слушателей, становящиеся почти мрачными и впивающиеся, как бурава, глаза, это монотонное, но полное силы движение оратора то вперед, то назад, эта плавно текущая и вся насквозь заряженная волей речь.
Я понял, что этот человек должен производить как трибун сильное и неизгладимое впечатление. А я уже знал, насколько силен Ленин как публицист своим грубоватым, необыкновенно ясным стилем, своим умением представлять всякую мысль, даже сложную, поразительно просто и варьировать ее так, чтобы она отчеканилась, наконец, даже в самом сыром и мало привыкшем к политическому мышлению уме.
<…> Но уже и тогда для меня было ясно, что доминирующей чертой его характера — тем, что составляло половину его облика, — была воля, крайне определенная, крайне напряженная воля, умевшая сосредоточиться на ближайшей задаче и никогда не выходить за круг, начертанный сильным умом, который всякую частную задачу устанавливал, как звено в огромной мировой политической цепи.
<…> Когда я ближе узнал Ленина, я оценил еще одну сторону его, которая сразу не бросается в глаза: это поразительную силу жизни в нем. Она в нем кипит и играет. В тот день, когда я пишу эти строки, Ленину должно быть уже 50 лет, но он и сейчас еще совсем молодой человек, совсем юноша по своему жизненному тонусу. Как он заразительно, как мило, как по-детски хохочет и как легко рассмешить его, какая у него наклонность к смеху — этому выражению победы человека над трудностями! В самые страшные минуты, которые нам приходилось переживать, Ленин был неизменно ровен и все так же наклонен к веселому смеху.
Его гнев также необыкновенно мил. <…> Он всегда господствует над своим негодованием, и оно имеет почти шутливую форму. Этот гром, «как бы резвяся и играя, грохочет в небе голубом». Я много раз отмечал это внешнее бурление, эти сердитые слова, эти стрелы ядовитой иронии — и рядом был тот же смешок в глазах, была способность в одну минуту покончить всю эту сцену гнева, которая как будто разыгрывается Лениным, потому что так нужно, внутри же он остается не только спокойным, но и веселым.
В частной жизни Ленин тоже больше всего любит именно такое непритязательное, непосредственное, простое, кипением сил определяющееся веселье. Его любимцы — дети и котята. С ними он может подчас играть целыми часами.
В свою работу Ленин вносит то же благотворное обаяние жизни… Пишет он страшно быстро крупным, размашистым почерком; без единой помарки набрасывает он свои статьи, которые как будто не стоят ему никакого усилия. Писать он может в любой момент — обыкновенно утром, только встав с постели, но также и поздно вечером, вернувшись после утомительного дня, и когда угодно. Читал он все последнее время (за исключением, может быть, короткого промежутка за границей, во время реакции) больше урывками, чем усидчиво; но из всякой книги, чуть ли не из всякой страницы он всегда вынесет что-то новое, выкопает ту или иную нужную для него идею, которая служит ему потом оружием.
Особенно зажигается он не от родственных идей, а от противоположных. В нем всегда жив ярый полемист.
Но если Ленина как-то смешно называть «трудолюбивым», то трудоспособен он в огромной степени. Я близок к тому, чтобы признать его прямо неутомимым; если я не могу этого сказать, то потому, что знаю, что в последнее время нечеловеческие усилия, которые приходится ему делать, все-таки к концу каждой недели несколько надламывают его силы и заставляют его отдыхать[4]