И не слышен уже тебе плач, рыдание твоей сестры-близнеца, равно как и звук вращения вентилятора под потолком или таинственного течения Нила, равно как и мяуканье котят, родившихся вчера в гараже больницы, еще слепых, равно как и гудение — на высоте многих миль — самолета, летящего в сторону Ирана.
И запахов ты больше не чувствуешь: ни запаха гниения твоего живо та, ни того безжалостного покойницкого зловония, которое уже исходит от твоего тела: этот душок похож на запах мертвой почвы и объясняется тем, что твое тело перестало работать и начало разлагаться. Это, конечно, происходило понемногу на всем протяжении жизни — но, благо даря особым химическим процессам, не столь навязчиво.
Врач-француз внимательно вглядывается в твои зрачки; твои глаза, с физиологической точки зрения, еще живы: два нехитро устроенных шарика, которые до последнего мига будут правдиво отражать жизнь. Что-то вроде остаточного взгляда — подобие жирной пленки — еще присутствует в твоих глазах, но зрительный нерв уже не передает в мозг образы зримых вещей.
В твоих расширенных ноздрях тоже пока еще есть ток воздуха. А в лице — уже ни кровинки. Ты стал белый как мел, как трупы уличных демонстрантов, расстрелянных в годы твоего правления…
Все как всегда. Наступил третий день пятого месяца одна тысяча триста пятьдесят девятого года[57]. Светает, но еще не исчезла в небе последняя звезда. Еще не взлетели над Нилом птицы. Пирамиды фараонов еще ждут, когда ты сделаешь два коротких отрывистых вздоха, потом один глубокий вздох… И — конец! Ты только что умер, а пирамиды стоят, в который раз подтверждая, что смерть человека, пусть даже и падишаха, никак на них не сказывается.
Ты действительно скончался, но глаза твои открыты — в противоположность тому времени, когда ты был правящим шахом. И все же это конец, конец всего, в том числе — падишахской эпохи, когда ты казался себе пребывающим выше облаков и тридцать семь лет правил за счет убиения других людей, хотя внешне вовсе не был похож на смерть. Но сейчас ты мертв и даже похож на мертвеца, умершего тысячу лет назад.
Твоя сестра-близнец делает знак шахине и говорит:
— Закройте ему глаза!
Бабушка Шахрбану — среди могил — открывает круглые и блестящие, как пуговицы на кофте, глаза и говорит:
— Дорогой мой, каждого кладут в его собственную могилу.
Дедушка сглатывает комок в горле и отвечает:
— Все видят плоды своих дел в одном и том же мире — что шах, что нищий.
Отец, усмехнувшись, произносит:
— Нет, здесь только начало пути. А ведь есть еще и мост испытаний, и адские костры, и змеи с раздувающимися капюшонами…
Шахиня протягивает руку и закрывает твои веки, а потом достает из-под подушки маленький мешочек с родной землей, томик Корана и еще один бархатный мешочек, полный различных молитв, которые люди писали в разные годы твоего правления: для защиты тебя от покушений и заговоров, для спасения твоего тела и души от злобы шайтанов и джиннов, для того чтобы твоей благословенной персоне не был причинен вред во время авиаперелетов… Этих бумажек столько, что впору удивиться: почему, несмотря на такое множество молитв и талисманов, ты все-таки умер?
Кто-то снимает с твоего пальца кольцо и отдает шахине. Она надевает его на свой палец и начинает плакать.
Тебя отвозят в морг и помещают на металлический стеллаж; и в этой ледяной и безмолвной тьме — вместе с соседями сверху и снизу — ты начинаешь пропитываться холодным запахом камфары и асептического препарата. Твое тело еще теплое, а швы на животе кажутся угловатыми древними письменами: загадочным и назидательным изречением, которое нанесла на тело последнего падишаха Ирана — в виде вышивки шелковой нитью — рука эпохи. И в конце этой строки стоит точка!
Твою полку выдвигают из яруса стеллажей. Кто-то отводит край белой простыни и смотрит на твое лицо сквозь глазок фотокамеры. Щелк!.. Ты никак не реагируешь, позволяя ему закончить свое дело. Наверняка ты сказал сам себе: «Черт притаскивает этих корреспондентов, даже после смерти они не дают нам покоя!»
…Через день, когда твое лицо в профиль появилось в одном из известных журналов, люди из твоего окружения были изумлены. Как всегда, ты сохранил шахскую горделивость и достоинство и не позе о лил неизвестному фотографу запечатлеть тебя несчастливым. Ты лежишь, но как бы приподнял голову и смотришь туда, вдаль. Словно следишь за перелетной птицей, заблудившейся в небе. Взгляд у тебя, как всегда, царственный, лицо величавое — приличествующее памятнику, — и все-таки кажется, будто сразу после смерти ты увидел нечто, что тебя ужаснуло…
«Ах, мой венценосный отец, где ты?..»