сделать приветливое лицо.
Когда обед закончился, джентльмены выкурили свои сигары и снова присоединились к дамам в гостиной.
Месье и мадам Шеб покинули общество, чтобы отправиться в оперу, и забрали с собой двоих из молодых людей, остальные остались.
Граф и графиня Потаччи с генералом Нирзанном начали обсуждать политику Маризи, в частности поддержку турок. Шаво, Стеттон и мистер Франк окружили мадемуазель Солини, а Науманн и Виви прошествовали в угол комнаты к роялю.
— Вы играете? — спросила Виви, глядя на него. Ее хорошенькие губки были полуоткрыты, глаза блестели от возбуждения, ведь такие сборища для нее были внове.
— Нет. Учился, но не играю, нет практики.
— Очень рада. Я ненавижу музыку, — заявила Виви.
— Ненавидите музыку? Вы? — воскликнул он в веселом изумлении.
— Я думаю, это потому, что в женском монастыре меня ею слишком угнетали; заставляли играть монотонные композиции до тех пор, пока я не начинала чувствовать, что готова разбить фортепиано на кусочки.
— Вполне естественно, — посочувствовал Науманн. — Как долго вы были в монастыре?
— Всю свою жизнь. До тех пор, пока мадемуазель Солини… — Кажется, девушка смутилась.
— При мне вы можете не опасаться сболтнуть лишнее, — сказал Науманн, глядя на нее.
— Сболтнуть лишнее… Что вы имеете в виду?
— Ничего, — поспешил заверить ее Науманн, сожалея о вырвавшихся словах. — Кроме того, что я человек благоразумный и, следовательно, — отличное хранилище для жгучих тайн.
— Как жаль, что у меня нет жгучих тайн, — улыбаясь, сказала Виви.
— Хорошенькая девушка и без секретов? Невозможно! — вскричал молодой человек.
— Это уже второй раз, — как-то невпопад заметила девушка.
— Второй?..
— Да. С тех пор как мы приехали в Маризи, меня уже второй раз называют хорошенькой. Приятно, когда так говорят, даже если говорят только для того, чтобы показаться приятными.
— А кто был тот, другой? — Науманн сам не очень понимал, зачем спросил это.
— Другой?
— Тот, кто сказал, что вы хорошенькая!
— О! Месье Шаво. Алина засмеялась, когда я рассказала ей об этом. Она сказала, что у людей типа месье Шаво весьма ограниченный запас слов и они считают необходимым использовать все эти слова каждый день.
Я подумала, что едва ли это похвала с ее стороны.
Так они беседовали час или более, не присоединяясь к остальным, живописной группой расположившимся вокруг мадемуазель Солини. Науманн не мечтал войти в этот кружок, Виви тоже; она находила Науманна, пожалуй, самым приятным человеком из всех, кого встречала.
Он вовлек ее в беседу о жизни в женском монастыре, потом о ее будущем, и она удивилась, обнаружив, что выкладывает мысли и желания, которые до сего времени считала слишком интимными, чтобы обсуждать их даже с Алиной.
Потом Науманн немного рассказал ей о жизни в Париже и Берлине. Она слушала его с напряженным вниманием, а по окончании рассказа заявила, что больше всего на свете мечтает о путешествиях.
— Особенно в Париж, — призналась она. — Знаете, я ведь родилась в Париже. Алина обещала взять меня туда следующей зимой.
— У вас там родственники?
— Нет. Никого. У меня никого нет, кроме Алины, но она так добра ко мне! Я хочу, чтобы вы знали об этом… именно вы.
— Могу я спросить вас почему?
— Я хочу, чтобы вы знали. Потому что, когда на следующий день после вашего визита я спросила ее, отчего вы не пришли навестить нас, — Виви, кажется, не осознавала, что выдает свой особый интерес к молодому человеку, — она сказала, что вы ее невзлюбили. Как это может быть, месье?
Науманн смотрел на нее: каждая черточка ее лица была так же хороша, как ее слова и ее тон, отличавшиеся абсолютной искренностью. Молодой дипломат точно знал, что ответить: дело не в том, что он невзлюбил мадемуазель Солини, просто он не уверен, что ему рады в этом доме.
— Но она же пригласила вас на сегодняшний обед! — воскликнула Виви. — Вы совершенно не правы, месье Науманн. Признайте это, и я прощу вас.
В этот момент к ним подошел Жюль Шаво. Группа в другом конце комнаты распалась; граф и графиня Потаччи собирались уходить. Генерал Нирзанн удалился получасом ранее, заявив, что ему настоятельно необходимо быть во дворце.
На прощание он с чувством пожал руку Алине, называл ее «дорогая кузина» и послал последний уничтожающий взгляд Жюлю Шаво.
Отъезд графа и графини был воспринят остальными как сигнал к тому, что вечер закончен. Лицо мадемуазель Солини, когда она прощалась с гостями, светилось торжеством, с некоторым оттенком вызова в тот момент, когда она отвечала на поклон Науманна. Стеттон и Науманн ушли вместе, чтобы прогуляться до площади Уолдерин — там молодой дипломат снимал квартиру.
Стеттон около часа проболтал с другом в его квартире, потом вернулся к себе в отель. Настроение у него было убийственное. После сегодняшнего вечера он начал опасаться, как бы из него окончательно не сделали простофилю. Он сердился и на Алину, и на Науманна, и на Шаво, и на себя. И решил, что немедленно, на следующее же утро, уедет из Маризи; потом громко и презрительно рассмеялся над собственной слабостью.
Он добрался до отеля и вошел в свою комнату, но в постель не лег; чувствовал, что не уснет. Правда, гнев его остыл, теперь он думал об Алине — вспоминал обещание в ее глазах, белизну ее кожи, опьяняющую ласку. Он предавался этим мыслям до тех пор, пока не ощутил, как закипела его кровь, а мозг раскалился; он почувствовал, что больше не владеет собой.
Тогда он подошел к окну и открыл его, подставив лицо ворвавшемуся прохладному ветру. Часы на церкви со стороны площади пробили двенадцать.
— Я сделаю это, — пробормотал он, — клянусь Юпитером, я сделаю это!
Он надел пальто и шляпу, вышел из отеля и заспешил по улице. Было тихо и пустынно, только иногда мимо со свистом проносился закрытый экипаж или случайный лимузин с теми, кто возвращался из театра или оперы.
Стеттон шагал крупными шагами, глядя строго вперед, как человек, который точно знает, к какой цели стремится и намерен ее достигнуть. Подойдя к дому номер 341, он выпростал наручные часы и вгляделся в них в свете уличного фонаря. Стрелки показывали двадцать пять минут первого ночи.
Он поднялся по ступеням и позвонил. Подождав минуту или около того, он позвонил снова. Дверь почти сразу отворилась на несколько дюймов, и показалось лицо Чена, дворецкого Алины.
— Это я — Стеттон, — представился молодой человек. — Позвольте мне войти, — сказал он и подумал: «Я покажу им, чей это дом».
— Но… мистер Стеттон… — бормотал, заикаясь, дворецкий, — мадемуазель Солини удалилась…
— Как это? — изумился Стеттон, и, поскольку Чен не двигался, он распахнул дверь и ступил внутрь.
Он оказался в приемной. Справа в гостиной было темно, но в дальнем конце холла сквозь фрамугу в двери библиотеки виднелся свет. Он направился туда.
Сзади него раздался испуганный голос дворецкого:
— Мадемуазель! Мадемуазель!
Стеттон почти достиг дверей библиотеки, когда дверь ее отворилась и на пороге возникла Алина.
— В чем дело, Чен? — недовольно спросила она, а увидев Стеттона, в удивлении отступила на шаг.
Она не успела еще ничего сказать, как Стеттон уже вошел в библиотеку. На столе в центре комнаты, освещая ее, стоял канделябр с горящей свечой.
В мягком кресле, установленном перед огнем, спиной к дверям сидел мужчина. Вскрикнув, Стеттон